Искать произведения  search1.png
авторов | цитаты | отрывки

Переводы русской литературы
Translations of Russian literature


Глава VII. Немцы в эмиграции (продолжение)


По несчастию, Бюханан как-то шамшил, а Ледрю-Роллен плохо понимал по-английски. В силу чего вышло презабавное qui pro quo196 – Ледрю-Роллен думал, что Бюханан говорит это от себя, и с французским effusion de reconnaissance197 стал его благодарить и протянул ему, через стол свою огромную руку. Бюханан принял благодарность и руку и с тем невозмущаемым спокойствием в трудных обстоятельствах, с которыми англичане и американцы тонут с кораблем или теряют полсостояния, заметил ему: «I think – it is a mistake198 – это не я так думал, это один из моих хороших приятелей в New-Yorke».

Праздник кончился тем, что вечером поздно, когда Бюханан уехал, а вслед за ним не счел более возможным остаться и Кошут и отправился с своим министром без портфеля, – консул стал умолять нас снова сойти в столовую, где он хотел сам приготовить какой-то американский пунш из старого кентуккийского виски. К тому же Соундерсу там хотелось вознаградить себя за отсутствие сильных тостов – за будущую всемирную (белую) республику и т. д., которых, должно быть, осторожный Бюханан не допускал. За обедом пили тосты – двух-трех гостей и его... без речей.

Пока он жег какой-то алкоголь и приправлял его всякой всячиной, он предложил хором отслужить «Марсельезу». Оказалось, что музыку ее порядком знал один Ворцель – зато у него было extinction199 голоса, да кой-как Маццини, – I; пришлось звать американку Соундерс, которая сыграла «Марсельезу» на гитаре.

Между тем ее супруг, окончив свою стряпню, попробовал, остался доволен и разлил нам в большие чайные чашки. Не опасаясь ничего, я сильно хлебнул – ив первую минуту не мог перевести духа. Когда я пришел в себя и увидел, что Ледрю-Роллен собирался также усердно хлебнуть, я остановил его словами:

– Если вам дорога жизнь, то вы осторожнее обращайтесь с кентуккийским прохладительным; я – русский, да и то опалил себе небо, горло и весь пищеприемный канал, – что же будет с вами. Должно быть, у них в Кентукки пунш делается из красного перца, настоянного на купоросном масле.

Американец радовался, иронически улыбаясь слабости европейцев. Подражатель Митридата с молодых лет – я один подал пустую чашку и попросил еще. Это химическое сродство с алкоголем ужасно подняло меня в глазах консула. «Да, да, – говорил он, – только в Америке и в России люди и умеют пить».

«Да есть и еще больше лестное сходство, – подумал я, – только в Америке и в России умеют крепостных засекать до смерти».

Пуншем в 70o окончился этот обед, испортивший больше крови немецким фолликуляриям200, чем желудок обедавшим.

За трансатлантическим обедом следовала попытка международного комитета – последнее усилие чартистов и изгнанников соединенными силами заявить свою жизнь и свой союз. Мысль этого комитета принадлежала Эрнсту Джонсу. Он хотел оживить дряхлевший не по летам чартизм, сближая английских работников с французскими социалистами. Общественным актом этой entente cordiale201 назначен был митинг – в воспоминание 24 февр<аля> 1848.

Международный комитет избрал между десятком других и меня своим членом, прося меня сказать речь о России, я поблагодарил их письмом, речи говорить не хотел, – тем бы и заключил, если б Маркс и Головин не вынудили меня явиться назло им на трибуне St.-Mar-tins Hall.

Сначала Джонс получил письмо от какого-то немца, протестовавшего против моего избрания. Он писал, что я известный панславист, что я писал о необходимости завоевания Вены, которую назвал славянской столицей, что я проповедую русское крепостное состояние – как идеал для земледельческого населения. Во всем этом он ссылался на мои письма к Линтону («La Russie Ie vieux monde»). Джонс бросил без внимания патриотическую клевету.

Но это письмо было только авангардным рекогносцированием. В следующее заседание комитета Маркс объявил, что он считает мой выбор, несовместным с целью комитета, и предлагал выбор уничтожить. Джонс заметил, что это не так легко, как он думает; что комитет, избравши лицо, которое вовсе не заявляло желания быть членом, и сообщивши ему официально избрание, не может изменить решения по желанию одного члена; что пусть Маркс формулирует свои обвинения, – и он их предложит теперь же на обсуживание комитета.

На это Маркс сказал, что он меня лично не знает, что он не имеет никакого частного обвинения, но находит достаточным, что я русский, и притом русский, который во всем, что писал, поддерживает Россию, – что, наконец, если комитет не исключит меня, то он, Маркс, со всеми своими будет принужден выйти.

Эрнст Джонс, французы, поляки, итальянцы, человека два-три немцев и англичане вотировали за меня. Маркс остался в страшном меньшинстве. Он встал и с своими присными оставил комитет и не возвращался более.

Побитые в комитете, марксиды отретировались в свою твердыню – в «Morning Advertiser». Герст и Блакет издали английский перевод одного тома «Былого и дум», включив в него «Тюрьму и ссылку». Чтоб товар продать лицом, они, не обинуясь, поставили: «My exile in Siberia»202 на заглавном листе. «Express» первый заметил это фанфаронство. Я написал к издателю письмо и другое – в «Express». Герст и Блакет объявили, что заглавие было сделано ими, что в оригинале его нет, но что Гофман и Кампе поставили в немецком переводе тоже в «Сибирь». – «Express» вое это напечатал. Казалось, дело было кончено. Но «Morning Advertiser» начал меня шпиговать в неделю раза два-три. Он говорил, что я слово «Сибирь» употребил для лучшего сбыта книги, что я протестовал через пять дней после выхода книги, то есть давши время сбыть издание. Я отвечал; они сделали рубрику: «Case of М. Н.»203, как помещают дополнения к убийствам или уголовным процессам... Адвертейзеровкие немцы не только сомневались в Сибири, приписанной книгопродавцем, но и в самой ссылке. «В Вятке и Новгороде г. Г. был на императорской службе, – где же и когда он был в ссылке?»

Наконец, интерес иссяк... и «Morning Advertiser» забыл меня.

Прошло четыре года. Началась итальянская война – красный Маркс избрал самый черно-желтый журнал в Германии, «Аугсбургскую газету», и в ней стал выдавать (анонимно) Карла Фогта за агента принца Наполеона, Кошута, С. Телеки, Пульского и проч. – как продавшихся Бонапарту. Вслед за тем он напечатал: «Г., по самым верным источникам, получает большие деньги от Наполеона. Его близкие сношения с Palais-RoyaleM были и прежде не тайной...»

Я не отвечал, он зато был почти обрадован, когда тощий лондонский журнал «Herrman» поместил статейку, в которой говорится, – несмотря на то что я десять раз отвечал, что я этого никогда не писал, – что я «рекомендую России завоевать Вену и считаю ее столицей славянского мира».

Мы сидели за обедом – человек десять; кто-то рассказывал из газет о злодействах, сделанных Урбаном с своими пандурами возле Комо. Кавур обнародовал их. Что касается до Урбана, в нем сомневаться было грешно. Кондотьер, без роду и племени, он родился где-то на – биваках и вырос в каких-то казармах; fille du regiment мужского пола и по всему, par droit de conquete et par, droit de naissanoe204 свирепый солдат, пандур и прабитель.

Дело было как-то около Маженты и Солферино. Немецкий патриотизм был тогда в периоде злейшей ярости; классическая любовь к Италии, патриотическая ненависть к Австрии – все исчезло перед патосом национальной гордости, хотевшей во что б ни стало удержать чужой «квадрилатер»205. Баварцы собирались идти – несмотря на то что их никто не посылал, никто не звал. никто не пускал... гремя ржавыми саблями бефрейюнгс-крига206 – они запаивали пивом и засыпали цветами всяких кроатов и далматов, шедших бить итальянцев за Австрию и за свое собственное рабство. Либеральный изгнанник Бухер и какой-то, должно быть, побочный потомок Барбароссы Родбартус – протестовали против всякого притязания иностранцев (то есть итальянцев) на Венецию...

При этих неблагоприятных обстоятельствах и был между супом и рыбой поднят несчастный вопрос об злодействах Урбана.

– Ну, а если это неправда? – заметил, несколько побледневши, D-r Мюллер-Стрюбинг из Мекленбурга по телесному и Берлина – по духовному рождению.

– Однако ж нота Кавура:

– Ничего не доказывает.

– В таком случае, – заметил я, – может, под Мажентой австрийцы разбили наголову французов – ведь никто из нас не был там.

– Это другое дело... там тысячи свидетелей, а тут какие-то итальянские мужики.

– Да что за охота защищать австрийских генералов... Разве мы и их и прусских генералов, офицеров не знаем по 1848 году? Эти проклятые юнкеры, с дерзким лицом и надменным видом...

– Господа, – заметил Мюллер, – прусских офицеров не следует оскорблять и ставить наряду с австрийскими.

– Таких тонкостей мы не знаем; все они несносны, противны, мне кажется, что все они, да и вдобавок наши лейб-гвардейцы, – такие же...

– Кто обижает прусских офицеров, обижает прусский народ, они с ним неразрывны, – и Мюллер, совсем бледный, отставил в первый раз отроду дрожащей рукой стакан налитого пива.

– Наш; друг Мюллер – величайший патриот Германии, – сказал я, все еще полушутя, – он на алтарь отечества приносит больше, чем жизнь, больше, чем обожженную руку: он жертвует здравым смыслом.

– И нога его не будет в доме, где обижают германский народ, – с этими словами мой .доктор философии встал, бросил на стал салфетку – как материальный знак разрыва – и мрачно вышел... С тех пор мы не виделись.

А ведь мы с ним пили на «du»207 у Стеели, Gendarmen platz, в Берлине, в 1847 году, и он был самый лучший и самый счастливый немецкий Bummler208 из всех виденных мною. Не въезжая в Россию, он как-то всю жизнь прожил с русскими, – и биография его не лишена для нас интереса.

Как вое немцы, не работающие руками, Мюллер учился древним языкам очень долго и подробно, знал их очень хорошо и много, – его образование было до того упорно классическое, – что не имел времени никогда заглянуть ни в какую книгу об естествоведении, хотя естественные науки уважал, зная, что Гумбольдт ими занимался всю жизнь. Мюллер, как все филологи, умер бы от стыда, если б он не знал какую-нибудь книжонку – средневековую или классическую дрянь, и, не обинуясь, признавался, например, в совершенном неведении физики, химии и проч. Страстный музыкант – без Anschlaga209 и голоса, и платонический эстетик, не умевший карандаша в руки взять и изучавший картины и статуи в Берлине, Мюллер начал свою карьеру глубокомысленными статьями об игре талантливых, но все неизвестных берлинских актеров в «Шпенеровой газете» и был страстным любителем спектакля. Театр, впрочем, не мешал ему любить вообще все зрелища, от зверинцев с пожилыми львами и умывающимися белыми медведями и фокусников до панорам, косморам, акробатов, телят с двумя головами, восковых фигур, ученых собак и проч.

В жизнь мою я не видывал такого деятельного лентяя, такого вечно занятого – праздношатающегося. Утомленный, в поту, в пыли, измятый, затасканный, приходил он в одиннадцатом часу вечера и бросался на диван, вы думаете, у себя в комнате? Совсем нет, в учено-литературной биркнейпе210 у Стеели, и принимался за пиво.. выпивал он его нечеловеческое количество – беспрестанно стучал крышкой кружки, – и Jungfer211 уже знала без слов и просьбы, что следует нести другую. Здесь, окруженный отставными актерами и еще не принятыми в литературу писателями, проповедовал Мюллер часы о Каулбахе и Корнелиусе, о том, как пел в этот вечер Лабочета (!) в Королевской опере, о том, как мысль губит стихотворение и портит картину, убивая ее непосредственность, и вдруг вскакивал, вспомнив, что он должен завтра в восемь часов утра бежать к Пассаланье в египетский музей смотреть новую мумию – и это непременно в восемь часов, потому что в половину десятого один приятель обещал ему сводить его в конюшню английского посланника показать, как англичане отлично содержат лошадей. Схваченный таким воспоминанием, Мюллер, извиняясь, наскоро выпивал кружку, забывая то очки, то платок, то крошечную табакерку. бежал в какой-то переулок на Шпре, подымался в четвертый этаж и торопился выспаться, чтоб не заставить дожидаться мумию, три-четыре тысячи лет покоившуюся, не нуждаясь ни в Пассаланье, ни в D-r Мюллере.

Без гроша денег и тратя последние на cerealia и circenses212, Мюллер жил на антониевой пище, храня внутри сердца непреодолимую любовь к кухонным редкостям и столовым лакомствам. Зато, когда фортуна ему улыбалась и его несчастная любовь могла перейти в реальную, он торжественно доказывал, что он не только уважал категорию качества, но столько же отдавал справедливость категории количества.

Судьба, редко балующая немцев, – особенно идущих по филологической части, – сильно баловала Мюллера. Он случайно попал в пассатное русское общество – и притом молодых и образованных русских. Оно завертело его – закормило, запоило. Это было лучшее, поэтическое время его жизни, Genussjahre!213 Лица менялись – пир продолжался, бессменным был один Мюллер. Кого и кого с 1840 года не водил он по музеям, кому не. объяснял Каулбаха, кого не водил в университет? Тогда была эпоха поклонения Германии в пущем разгаре – русский останавливался с почтением в Берлине и, тронутый, что попирает философскую землю, – которую Гегель попирал, – поминал его и учеников его с Мюллером языческими возлияниями и страсбургскими пирогами.

Эти события могли расстроить все миросозерцание какого угодно немца. Немец не может одним синтезисом обнять страсбургские пироги и шампанское с изучением Гегеля, идущим даже до брошюр Маргейнеке, Бадера, Вердера, Шаллера, Розенкранца и всех в жизни усопших знаменитостей сороковых годов. У них все еще если страсбургский пирог – то банкир, если Champagner – то юнкер.

Мюллер, довольный, что нашел такое вкусное сочетание науки с жизнию, сбился с ног – покоя ему не было ни одного дня. Русская семья, усаживаясь в почтовую карету (или потом в вагон), чтоб ехать в Париж, перебрасывала его, как ракету волана, к русской семье, подъезжавшей из Кенигсберга или Штеттина. С провод он торопился на встречу, и горькое пиво разлуки было нагоняемо сладким пивом нового знакомства. Виргилий философского чистилища, он вводил северных неофитов в берлинскую жизнь и разом открывал им двери в святилище des reinen Denkens und des deutschen Kneipens214, Чистые душою соотечественники наши оставляли с увлечением прибранные комнаты и порядочное вино отелей, чтоб бежать с Мюллером в душную полпивную. Они все были вне себя от буршикозной жизни, и скверный табачный дым Германии – им сладок и приятен был.

В 1847 году и я делил эти увлечения – и мне казалось, что я как-то выше становлюсь в общественном значении, оттого что по вечерам встречал в полпивной Ауэрбаха – читавшего карикатурно Шиллерову «Burgschafb и рассказывавшего смешные анекдоты вроде того, как русский генерал покупал для двора какие-то картины в Дюссельдорфе. Генерал был не совсем доволен величиной картины и думал, что живописец хочет его обмерить. «Гут, – говорит он, – абер клейя.Кеизер liebtgros. se Bilder, Кейзер sehr klug; Gott kluger. aber Кейзер noch jung»215 и т. п. Сверх Ауэрбаха там бывали два-три берлинских (что было в этом звуке для русского уха сороковых годов!) профессора, один из них в каком-то сертуке на военный манер, и какой-то спившийся актер, который был недоволен современным сценическим искусством и считал себя неузнанным гением. Этого неоцененного Талму заставляли всякий вечер петь куплеты «о покушении Фиэски на Людвига-Филиппа» и немного потише о выстреле Чеха в прусского короля.

Hatte keiner |e so Pech;
Wie der Burgermeister Tscbech,
Denn er schoss der Landesmutter,
Durch den Rock ins Unterfutter216.

Вот она, свободная-то Европа!.. вот они, Афины на Шпре! И как мне было жаль друзей на Тверском бульваре и на Невском проспекте.

Зачем износились все эти чувства непочатости, северной свежести и неведения, удивленья, поклоненья?.. Все это оптический обман, – что же за беда... Разве мы в театр ходим не из-за оптического обмана, только тут мы сами в заговоре с обманщиком, – а там обман если и есть, то нет обманщика. Потом всякий увидит свои ошибки... улыбнется, немного посовестится, солжет, что этого никогда не было... а веселые-то минуты были-таки.

Зачем видеть сразу всю подноготную – мне просто хотелось бы воротиться к прежним декорациям и взглянуть на них с лицевой стороны... «Луиза... обмани меня, солги, Луиза!»

Но Луиза (тоже Мюллер), отворачиваясь от старика. говорит, надувши губки: «Ach, um Himmelsgnaden, las-sen Sie doch ihre Torheiten und gehen Sie mit ihren Weg!»:217 и бреди себе по мостовой из булыжника, в пыли, шуме, треске, в безотрадных, ненужных, мелькающих встречах – ничем не наслаждаясь, ничему не удивляясь и торопясь к выходу – зачем? Затем, что его миновать нельзя.

Возвращаясь к Мюллеру, я должен сказать, что не все же он жил бабочкой, перелетая от Кронгартена – Под-Липы. Нет, и его молодость имела свою героическую главу, он высидел целых пять лет в тюрьме – и никогда порядком не знал, за что – так же как и философское правительство, которое его засадило; тогда преследовали отголоски гамбахского праздника, студентских речей, брудершафтоких тостов, буршентумоких идей и гугендбундских воспоминаний. Вероятно, и Мюллер что-нибудь вспомнил, – его и посадили. Конечно, во всех Пруссиях с Вестфалией и Рейнскими провинциями не было субъекта меньше опасного для правительства, как Мюллер. Мюллер родился зрителем, шафером, публикой. Во время берлинской революции 1848 – он отнесся к ней точно так же – он бегал с улицы на улицу, подвергаясь то пуле, то аресту, для того чтоб посмотреть, что там делается и что тут.

После революции отеческое управление короля-богослова и философа стало тяжело, и Мюллер, походивши еще с полгода к Стеели и Пассаланье, начал скучать. Звезда его стояла высоко – спасенье было возле. Полина Гарсия-Виардо пригласила его к себе .в Париж. Она была так покрыта нашими подснежными венками, так окружена северной любовью нашей, что сама состояла на правах русской и имела, стало быть, в свою очередь неотъемлемое право на чичеронство Мюллера в Берлине.

Виардо звала его погостить у них. Быть в доме у умной, блестящей, образованной Виардо значило разом перешагнуть пропасть, которая делит всякого туриста от парижского и лондонского общества, всякого немца без особенных примет – от французов. Быть у нее в доме значило быть в кругу артистов и либералов маррастовского цвета, литераторов, Ж. Санд и проч. Кто не позавидовал бы Мюллеру и его дебютам в Париже.

На другой день после своего приезда он прибежал ко мне, совершенно запаленный от устали и суеты, и, не имея времени сказать двух слов, выпил бутылку вина, разбил стакан, взял мою трубочку и побежал в театр. В театре он трубочку потерял и, проведя целую ночь по разным полицейским домам, – явился ко мне с повинной головой. Я отпустил ему грех бинокля – за удовольствие, которое» мне он доставлял своим медовым месяцем в Париже. Тут только он показал всю ширь своих способностей, он вырос ненасытностью всего на свете – картин, дворцов, звуков, видов, потрясений, еды и питья. Проглотив три-четыре дюжины устриц, он принимался за три других, потом за омара, потом за целый обед, окончив бутылку шампанского, он наливал с таким же наслаждением стакан пива, сходя с лестницы Вандомской колонны, он шел на купол Пантеона, и там и тут удивляясь громким и наивным удивлением немца – этого провинциала по натуре. Между волком и собакой218 забегал он ко мне – выпивал галон пива, ел что попало, и когда волк брал верх над собакой – Мюллер уж сидел в райке какого-нибудь театра, заливаясь громким гутуральным219 хохотом и потом, струившимся со всего лица его.

Не успел еще Мюллер досмотреть Париж и догадаться, что он становится невыносимо противен – как Ж. Санд его увезла к себе в Nohant. Для элегантной Виардо Мюллер a la longue220 был слишком грузен; с ним случались в ее гостиной разные несчастия – раз как-то он с неосторожной скоростью уничтожил целую корзиночку каких-то особенных чудес, приготовленных к чаю для десяти человек – так что когда Виардо их предложила – в корзинке были одни крошки, и не в одной корзинке, а и на усах Мюллера221.

Виардо передала его Ж. Санд. Ж. Санд, наскучив Парижем, ехала на покойное помещичье житье... Ж. Санд сделала с Мюллером чудеса, она как-то вычистила, прибрала, привела его в порядок – исчез темный табак, покрывавший верхнюю часть его белокурых усов, и доля немецких кнейповых песен заменилась французскими, вроде: «Pricadier, repontit Pantore»222. Мюллер вставил в Nohant двойную рамку лорнета в глаз и помолодел. Когда он приехал в Париж в отпуск, я его едва узнал.

Зачем он не утонул, купаясь в Nohant? Зачем не зашибла его где-нибудь железная дорога? Жизнь его окончилась бы, не зная горя, веселой прогулкой по кунсткамере с буфетами, плошками и музыкой.

После 13 июня 1849 я уехал из Парижа; геройство Мюллера, кричавшего «Auarmes!»223 на Chaussee dAntin, я рассказал в другом месте. Возвратившись в 1850 году в Париж, я Мюллера не видел, он был у Ж. Санд – меня выслали из Франции. Года через два я был в Лондоне и шел по Трафальгарской площади. Какой-то господин пристально смотрел в вставленный лорнет на Нельсона, – досмотревши его с лицевой стороны, он занялся правой.

«Да, это он? Кажется, он».

Между тем господин занялся спиной адмирала.

– Мюллер! – закричал я ему, он не тотчас пришел в себя: так его заняла плохая статуя скверного человека – но потом с криком «Potz Tausend!»224 бросился ко мне. Он переехал на житье в Лондон, счастливая звезда его померкла. Да и трудно сказать, зачем он приехал именно в Лондон. Буммлеру225, когда у него есть деньги, – нельзя не побывать в Лондоне, в нем будет пробел, раскаяние, неудовлетворенное желание, но жить в Лондоне ему нельзя и с деньгами, – а без денег и думать нечего.

В Лондоне надобно работать в самом деле, работать безостановочно, как локомотив, правильно, как машина, если человек отошел на день, на его месте стоят двое других, если человек занемог – его считают мертвым – все, от кого ему надобно получать работу, и здоровым – все, кому надобно получать от него деньги.

Мюллер, Мюллер... Куда ты попал из должности Виргилия в Берлине, из салонов Виардо, из помещичьей неги Ж. Санд. Прощай ноганские пресале226 и пулярды; прощай русские завтраки, продолжающиеся до вечера, и русские обеды, оканчивающиеся на другой день, да прощай и русские, – в Лондон русские ездили на скорую руку, сконфуженные, потерянные – им было не до Мюллера. Да, кстати, прощай и солнце, которое так хорошо греет и весело светит, – когда нет денег на внутреннее топливо... туман, дым и вечная борьба работы, бой из-за работы!

Года через три Мюллер стал заметно стареть, морщины прорезывались глубже и глубже – он опускался; уроки не шли (несмотря на то, что он на немецкий лад был очень основательно учен). Зачем он не ехал в Германию? Трудно сказать, но вообще у немцев, даже у таких неэгстовых патриотов, как Мюллер, – делается, поживши несколько лет вне Германии, непреодолимое отвращение от родины, что-то вроде обратного Heimweh227, В Лондоне он не мог свести концов. Длинная масленица, длившаяся около десяти лет, кончилась, и суровый пост захватил добродушного буммлера; потерянный, вечно ищущий захватить денег, кругом в маленьких долгах – он был жалок и становился диккенсовским лицом, – все еще доканчивал «Эрика», все еще мечтал, что продаст его и заслужит разом талеры и лавры... но «Эрик» был упорен и не оканчивался, и Мюллер, чтоб освежиться, дозволял себе, сверх пива, одну роскошь – plaisir train228 в воскресенье. Он платил очень дешево за большие пространства и ничего не видал.

– Я еду на Isle of Wight229, взад и вперед (помнится 4 шилл.), и завтра утром рано буду опять в Лондоне.

– Что же ты увидишь там?

– Да, но зато четыре шиллинга...

Бедный Мюллер, бедный буммлер!

А впрочем, пусть он ездит в Рейд, не видавши его; лишь бы также не видал будущего: в его гороскопе не осталось ни одной светлой точки, ни одного шанса. Он, бедняга, безотрадно и бесследно исчезнет в лондонском тумане.


196 недоразумение (лат.).

197 порывом благодарности (франц.).

198 Я думаю, это ошибка (англ.).

199 потеря (англ.).

200 газетным писакам (от франц. Folliculaire).

201 сердечного согласия (франц.).

202 «Моя ссылка в Сибирь» (англ.).

203 «Дело г. Г»<ерцена> (англ.).

204 дочь полка... по праву завоевания и по праву рождения (франц.).

205 четвероугольник крепостей (от франц. Quadrilatere).

206 освободительной войны (от нем. Befreiungskneg).

207 ты (нем.).

208 гуляка (нем.).

209 туше (нем.).

210 пивной (от нем. Bierkneip).

211 служанка (нем.).

212 хлеб и зрелище (лат.).

213 годы наслаждения (нем.).

214 чистого мышления и немецких попоек (нем.).

215 «Хороша... но мала. Государь любит большие картины, государь очень умен; бог умнее, но государь еще молод» (нем.).

216 Никто никогда не терпел такой неудачи, как бургомистр Чех. ведь он прострелил подкладку в мундире матери страны (нем.).

217 «Ax, ради неба, оставьте свои глупости и ступайте своей дорогой!» (нем.).

218 то есть в сумерки (от франц. поговорки entre chien et temp).

219 гортанным (от франц. gutturale).

220 в конце концов (франц.).

221 И. Тургенев говорил о Мюллере, что, садясь за закуску, он с опытностью искусного полководца осматривал позицию, и, если находил слабое место, что недостает вина или мяса, он тотчас нападал на рего и брал себе двойную порцию. (Прим. А. И. Герцена.).

222 «Бригадир, – ответила Пандора» (искаж. франц. «Brigadir, repondit Pandore»).

223 «К оружию!» (искаж. франц. «Aux armes!»).

224 «Тьфу, пропасть!» (нем.).

225 Гуляке (от нем. Bummler).

226 бараньи котлетки (от франц. presale).

227 тоски по родине (нем.).

228 Здесь: поездку в удешевленном праздничном поезде (франц.).

229 остров Уайт (англ.).


Часть 6. Глава 7. Немцы в эмиграции (продолжение). Роман «Былое и думы» Александр Герцен

«  Часть 6, глава 7 (начало)

Часть 6, глава 8  »





Искать произведения  |  авторов  |  цитаты  |  отрывки  search1.png

Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.

Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон

Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен



Реклама