Искать произведения  search1.png
авторов | цитаты | отрывки

Переводы русской литературы
Translations of Russian literature


стр. 7


Стук в дверь. Открываю — Сонечка.

Радость? Нет. Удар — такой силы, что еле устаиваю на ногах.

А в ушах — родной поток: — Марина... и что-то еще, и еще, и еще, и опять: — Мар-рина... и только постепенно встают из потока слова: — только час, только час, только час. — У меня только час... У меня с вами только час. Я только что приехала и сейчас опять уезжаю... У нас с вами только час! Я только для вас приехала. Только час!

На лестнице сталкиваемся с квартирантами, спускающимися.

Сонечка: — Я Софья Евгеньевна Голлидэй, мне вам нужно сказать два слова.

Отец и сын покорно сворачивают обратно вверх. Стоим все на лестничной площадке.

— Гадкие люди! Как вы можете так эксплуатировать женщину, одну, без мужа, с двумя маленькими детьми?!

— Да мы... да мы...

— Вы вламываетесь в кухню, когда она спит, чтобы мыться (фыркая, как три кошки)... под струёй! Точно вы от этого чище! Вы продаете ее часы и не даете ей денег! Вы в ее комнате, где ее книги и тетради, развешиваете свое поганое грязное белье!

— Но — позвольте... Софья Евгеньевна? — молодой, обидчиво — мы только мокрое чистое развешиваем!

— Ну, чистое — все равно поганое. Потому что есть чердак, с балками, но вам лень туда лезть.

— Но там пол проваливается, балки на голову падают...

— И чудесно, если проваливается... и чудесно, если падают...

— И, в конце концов, Марина Ивановна нам эту комнату — сдала.

— Но вы ей ни разу не заплатили.

— Это потому, что у нас сейчас нет денег: мы не отказываемся...

— Словом, это — бездарно, все ваше поведение с Мариной, без-дарно. И даже преступно. Вы, когда весь двор был полон солдатами — не разбудили ее среди ночи? Не просунули ей в щель какие-то идиотские мемуары и портреты — и целую мальтийскую шпагу?

— Но Марина Ивановна сама говорила, что если в случае...

— Я знаю, что — сама. А вы — пользуетесь. А если бы ее — расстреляли?

(Отец молчит и тяжело сопит, внутренне со всем согласный.)

— Словом, помните: я сейчас уезжаю. Но я вернусь. И если я узнаю, что вы — вы меня поняли? я наведу на вас беду — болезнь — и тиф, и чесотку, и что угодно — я вас просто прокляну.

(Нужно сказать, что после этого поляки присмирели, а впрочем, с первыми холодами — съехали. Прибавлю, что они были неплохие люди, а я — большая дура.)


Сидим наверху, на диване Володиного прощания. Комната вся в косых лучах — слез.

— Марина, я очень странно себя чувствую — точно я уже умерла и посещаю места... — Марина, а граммофон — еще играет?

— С тех пор не заводила, Сонечка.

— И Володечки нет. Не то, что нет — его ведь часто не было — а вот то, что не войдет... Только неделя как уехал? Жаль...

...Если бы я знала, что все так будет ужасно, я бы может быть не пришла к вам в первый раз?

Это сюда кот к вам лазил, в дыру в окне? Каждую ночь — в котором часу? Марина, может быть это моя смерть была — он ведь валерьянкой пах? — когда умирают, ведь тоже пахнет эфиром... Потому что зачем ему было лазить, раз нечего было есть? Он за мной приходил, Марина, за нашей смертью, за концом этого всего... Такой светло-светло-серый, почти совсем невидный — как рассвет? И весь в слюнях? О, какая гадость, Марина, какая гадость! Ну, конечно, это был не-кот, Марина — уже по вашей покорности... А я в эти часы не спала и плакала, ужасно плакала, Марина, по вас, по мне...

...Марина, если вы когда-нибудь узнаете, что у меня есть подруги, подруга, — не верьте: все тот же мой вечный страх одиночества, моя страшная слабость, которую вы никогда не хотели во мне признать.

И — мужчина — не верьте. Потому что это всегда туман — или жалость — вообще самозабвение.

Вас же я любила в здравом уме и твердой памяти и все-таки любила — безумно.

Это, Марина, мое завещание.


...Завещаю вам Юру, он не такой ничтожный, какой даже нам кажется, не такой бездушный... Я не знаю, в городе ли он сейчас, у меня был только час, и этот час — ваш — и я не смею просить вас... Марина! Я не смею вас просить, но я буду вас умолять: не оставьте Юру! Вы иногда о нем с добротой — хоть думайте... А если зимой встретите (я, конечно, осенью вернусь), скажите ему, но только не прямо — он этого не любит — ну, вы — сумеете! — что если я даже выйду замуж, он из ангелов все-таки мой любимый...

А Володю бы я всю жизнь любила, всю жизнь любила, но он не мог меня любить — только целовать — да и то (чуть рассмеявшись) — как-то нехотя, с надсадом. Оттого и целовал так крепко.

У вас чувство — он когда-нибудь вернется?


...И Алечки моей нет... Передайте ей, когда вернется из своего Крылатского (какое название чудесное!), что я бы такую дочку хотела, такую дочку — хотя я знаю, что у меня их никогда не будет.

Почему, Марина, мне все ваше пришлось полюбить, все до последней паутины в доме, до последней трещины на доме? Чтобы все — потерять?

...Который час? Ах, это у вас — в «Приключении» — она все спрашивает: который час? И потом опять: который час? И никогда не слышит ответа, потому что это не «который час», а: когда — смерть? Марина, нельзя все вернуть назад, взять и повернуть — руками — как реку? Пустить — обратно? Чтобы опять была зима — и та сцена — и вы читаете «Метель». Чтобы был не последний раз, а — первый раз?

О, если бы мне тогда сказали, что все это так кончится! Я бы не только не пришла к вам в первый раз, я бы на свет придти — отказалась...

Но все-таки — который час, Марина? Это уже я — сериозно. Потому что меня к вам — не хотели пускать, я еле умолила, дала честное слово, что ровно в четыре буду на вокзале...

Марина, зачем я еду? Ведь я никого не убью — если не поеду? ведь — никто не умрет? Марина, можете ли вы меня понять? Я сейчас уезжаю от вас, которая для меня — все — потому что дала слово в четыре быть на вокзале. А на вокзале — для чего? Кто это все сделал?

— Нет, Марина, не стуит рассказывать и времени уже нет. (Который час, Марина?) Было — как везде и всегда было и будет без вас: — не было, я не была, ничего не было. Я сейчас (навзрыд плачет) в первый раз за весь этот месяц — живу, последний час перед смертью — живу, и сколько бы мне еще ни осталось жить, Марина — это был мой последний час.

Встали, идем. Останавливаемся на пороге кухни:

— И моей Ирины нет. Я знала, что ее нет, но как-то не ждала пустой кроватки... (Сама себе, потерянно:) — Гал-ли-да`, Галли-да`...

— Марина, я хочу пройти к вам — с фонарем проститься, с граммофоном... Ах, я забыла — там теперь поляки и «мокрое чистое» белье...

— Марина! Не провожайте меня! Даже на лестницу! Пусть будет так, как в первый раз, когда я к вам пришла: я — по ту сторону порога, вы — по эту, и ваше любимое лицо — во тьме коридора.

Я ведь еду с «второй партией» (смеясь сквозь слезы) — как каторжанка! Сонька-каторжанка и есть. Я не могу после вас — остаться с ними! Я их убью или сама из окна выброшусь! (Тихо, почти шепотом):

От лихой любовной думки
Как поеду по чугунке,
Распыхтится паровоз,
И под гул его угрюмый
Буду думать, буду думать,
Что сам Черт меня унес...

Марина! Как ужасно сбывается! Потому что это сам Черт меня уносит от Вас...

Последние ее слова в моих ушах:

— Марина! Я осенью вернусь! Я осенью вернусь!


— Ну что, видели вашу Сонечку?

— Сонечку? Когда?

— То есть как — когда? Вчера, конечно, раз она вчера же уехала. Неужели она к вам не зашла? Так вот она какая неверная.

«Не знаю отчего, мне вдруг представилось, что комната моя постарела... Стены и полы облиняли, все потускнело; паутины развелось еще больше. Не знаю отчего, когда я взглянул в окно, мне показалось, что дом, стоящий напротив, тоже одряхлел и потускнел в свою очередь, что штукатурка на колоннах облупилась и осыпалась, что карнизы почернели и растрескались и стены их темно-желтого цвета стали пегие.

Или луч солнца, внезапно выглянув из-за тучи, опять спрятался под дождевое облако, и все опять потускнело в глазах моих, или, может быть, передо мною мелькнула так неприветно и грустно вся перспектива моего будущего, и я увидел себя таким, какой я теперь, ровно через пятнадцать лет, постаревшим, в той же комнате, так же одиноким...»


После первого удара, на который я ответила камнем всей подставленной груди, смертным холодом сердца, бессмертным холодом лба — цезаревым (смеяться нечего!) — и ты, Брут? — в котором я слышу не укор, а — сожаление, а — снисхождение: точно Брут — лежит, а Цезарь над ним — клонится...

Но сократим и скажем просто: я не поняла, но приняла — именно как принимают удар: потому что ты — тело, и это тело было по дороге.

До моего отъезда из России — в апреле 1922 года, то есть целых три года, я не сделала ни одной попытки разыскать Сонечку, три года сосуществования с нею в одной стране я думала о ней, как об умершей: минувшей. И это — с первой минуты вести, с последнего слога фразы: — «Была и уехала».

«Но, чтобы я помнил обиду мою, Настенька?»

Обиды не было.

Я знала, что ее неприход — видимость, отсутствие — мнимость, может ли не придти тот, кто тебе сопутствует, как кровь в жилах, отсутствовать — тот, кто не раньше увидит свет, чем твоя сердечная кровь?

И если я вначале как бы сердилась и негодовала, то только на поверхности — на поверхность поступка, надеясь этим своим негодованием обратить все в обычное: отвратить — роковое. (Если я на Сонечку рассержусь и обижусь — то значит она — есть.)

Но ни секунды я в глубине своей души не поверила, что она — почему-нибудь не пришла, так — не пришла, не пришла.

И чем больше мне люди — сочувствовали: «неблагодарность, легкомыслие, непостоянство» — тем одиноче и глубже я — знала.

Я знала, что мы должны расстаться. Если бы я была мужчиной — это была бы самая счастливая любовь — а так — мы неизбежно должны были расстаться, ибо любовь ко мне неизбежно помешала бы ей — и уже мешала — любить другого, всегда бывшего бы тенью, которую она всегда бы со мною предавала, как неизбежно предавала и Юру и Володю.

Ей неизбежно было от меня оторваться — с мясом души, ее и моей.


Сонечка от меня ушла — в свою женскую судьбу. Ее неприход ко мне был только ее послушанием своему женскому назначению: любить мужчину — в конце концов все равно какого — и любить его одного до смерти.

Ни в одну из заповедей — я, моя к ней любовь, ее ко мне любовь, наша с ней любовь — не входила. О нас с ней в церкви не пели и в Евангелии не писали.

Ее уход от меня был простым и честным исполнением слова Апостола: «И оставит человек отца своего и мать свою...» Я для нее была больше отца и матери и, без сомнения, больше любимого, но она была обязана его, неведомого, предпочесть. Потому что так, творя мир, положил Бог.

Мы же обе шли только против «людей»: никогда против Бога и никогда против человека.


Но как же согласовать то чувство радостной собственности, Сонечкиной, для меня, вещественности и неотъемлемости, то чувство кольца на пальце — с этими отпущенными, отпустившими, опустившимися руками?

А — вот: так владев — можно было только так потерять. Читатель, помнишь? — «или уж вместе с пальцем...» Сонечку у меня оторвали — вместе с сердцем.


Умный зверь, когда наступает смерть, сразу знает: то самое! — и не лечится травками. Так и я, умный зверь, сразу свою смерть — узнала, и брезгуя всеми травками и поправками, ее приняла. Не: Сонечка для меня умерла, и не любовь умерла, — Сонечка из моей жизни умерла, то есть вся ушла внутрь, в ту гору, в ту пещеру, в которой она так провидчески боялась — пропасть.

Ведь все мое чудо с нею было — что она была снаружи меня, а не внутри, не проекцией моей мечты и тоски, а самостоятельной вещью, вне моего вымысла, вне моего домысла, что я ее не намечтала, не напела, что она не в моем сердце, а в моей комнате — была. Что раз в жизни я не только ничего не добавила, а — еле совладала, то есть получила в полную меру — моего охвата и отдачи.


Сонечка была мне дана — на подержание — в ладонях. В объятьях. Оттого, что я ребенка подержала на руках, он не стал — мой. И руки мои после него так же пусты.

Каждого подержанного ребенка у нас отбирает — мать. У Сонечки была мать — судьба.


Обида? Измена?

Сонечкин неприход ко мне в последний раз был тот же Володин приход ко мне — в последний раз, — вещь того же веса: всего существа. И значил он совершенно то же самое.

Так, как Володя — пришел, она — не пришла, так же всем существом не пришла, как он — пришел.

Сонечкин неприход ко мне был — любовь.

Это был первый шаг ее отсутствия из моей жизни, первый час ее безмолвного потустороннего во мне присутствия, в меня — вселения.

Сонечка не пришла ко мне потому, что бы — умерла, просто изошла бы слезами, от всей Сонечки — только бы лужица. Или сердце бы стало на последнем слоге моего имени.

Володя пришел, потому что не мог расстаться, не простясь, Сонечка не пришла — потому что проститься не могла.

Но и по еще одному-другому — не пришла: Сонечка не пришла — потому что уже умерла.

Так не приходят — только умершие, потому что не могут, потому что земля держит. И я долго-долго чувствовала ее возле себя, почти что в досягаемости моей руки, совершенно так же, как чувствуешь умершего, на руке которого не смыкаешь руки только потому, что этого — не должно, потому что это опрокинуло бы все ведомые нам законы: от равного страха: встретить пустоту — и встретить руку.

Сонечки, в конце концов, мне стало только не слышно и не видно.


«Хлеб наш насущный даждь нам днесь...» Нет, она никогда мне не была — хлебом насущным: кто — я, чтобы такое мне могло быть — хлебом насущным? Этого никогда бы не допустила моя humilité17. Не насущным хлебом, а — чудом, а такой молитвы нет: «Чудо насущное даждь нам днесь». В ней не было ни тяжести насущного хлеба, ни его железной необходимости, ни нашей на него обреченности, ничего от «в поте лица твоего»... Разве Сонечку можно — заработать? Даже трудом всей жизни? Нет, такое дарится только в подарок.

Как Корделия, в моем детском Шекспире, про Короля Лира — о соли, так я про Сонечку — о сахаре, и с той же скромностью: она мне была необходима — как сахар. Как всем известно, сахар — не необходим, и жить без него можно, и четыре года Революции мы без него жили, заменяя — кто патокой, кто — тертой свеклой, кто — сахарином, кто — вовсе ничем. Пили пустой чай. От этого не умирают. Но и не живут.

Без соли делается цинга, без сахару — тоска.

Живым белым целым куском сахара — вот чем для меня была Сонечка.

Грубо? Грубо — как Корделия: — «Я вас люблю, как соль, не больше, не меньше». Старого короля можно любить, как соль, но... маленькую девочку? Нет, довольно соли. Пусть раз в мире это будет сказано: я ее любила, как сахар — в революцию. И всё тут.


Kannst Du dem Augenblicke sagen:
— Verweile noch! Du bist — so schön...18

Нет, этого у меня с нею не было. Было другое, обратное и бо`льшее:

Behüt Dich Gott! — es wär zu schön gewesen,
Behüt Dich Gott! — es hat nicht sollen sein19.

Было великое поэтическое сослагательное: бы, единственное поэтическое владение: бы.

Была — судьба. Было русское «не-судьба».


Вспомним слово Царя Давида:

— Человеку от Бога положено семьдесят лет, а что свыше — уже Божья милость.

Нам с Сонечкой было положено три месяца, нет! — вся Сонечка, вся трехмесячная вечность с нею уже были этим свыше — человеческого века и сердца.


Мария... Миранда... Мирэй... — ей достаточно было быть собой, чтобы быть — всеми...

Так сбылось на ней пророческое слово забывчивого Павлика:

Единая под множеством имен...

Для меня — сбылось. Но не только имена обрели лицо. Вся мужская лирика, доселе безобъектная, или с обратным объектом — самого поэта — ибо быть ею всей поэтовой любви, вставить в нее — себя: свое лицо как в зеркало, я не могла, ибо сама хотела любить и сама была поэт — вся мужская лирика для меня обрела лицо: Сонечкино. Все эти пустоты (ты, она — на всех языках), имеющие дать и дающие только переполненность поэтова сердца и полноту его я, вдруг — ожили, наполнились ее лицом. В овальной пустоте, в круглом нуле всякого женского образа в стихах поэта — Сонечкино лицо оказалось как в медальоне. Но нет, у Ленау лучше — шире!

Es braust der Wald, am Himmel ziehn
Des Sturmes Donnerflüge,
Da mal'ich in die Wetter bin —
O Mädchen! Deine Züge.20

Все песни всех народов — о Сонечке, всякий дикарь под луной — о Сонечке, и киргиз — о Сонечке, и таитянин — о Сонечке, весь Гёте, весь Ленау, вся тоска всех поэтов — о Сонечке, все руки — к Сонечке, все разлуки — от Сонечки...

Нужно ли прибавлять, что я уже ни одного женского существа после нее не любила, и уже конечно не полюблю, потому что люблю все меньше и меньше, весь остающийся жар бережа для тех — кого он уже не может согреть.


Зима 1919 г. — 1920 г. В дверь уже не стучат — потому что больше не закрывается: кто-то сломал замок. Итак, вместо стука в дверь — стук сапог, отряхивающих снег, и голос изнизу:

— Здесь живет Марина Ивановна Цветаева?

— Здесь. Подымитесь, пожалуйста, по лестнице.

Входит. Чужой. Молодой. Знаю: этого человека я никогда не видала. Еще знаю: вошел — враг.

— Я А<лексее>в, брат Володи А<лексее>ва. У вас нет вестей от брата?

— Были. Давно. Одно письмо. Тогда же.

— У нас — никогда — ничего.

— Всего несколько слов: что надеется на встречу, здоров...

— А с тех пор?

— Ничего.

— Вы мне разрешите вам поставить один вопрос. И заранее меня за него извините. Какие отношения у вас были с братом? Я вас спрашиваю, потому что — мы были с ним очень дружны, все, вся семья — он тогда, на последнюю Пасху — ушел, пошел к вам, и (с трудом, по-Володиному сглатывая) свой последний вечер провел — с вами... Дружба? Роман? Связь?

— Любовь.

— Как вы это сказали? Как это понять?

— Так, как сказано. И — ни слова не прибавлю.

(Молчит. Не сводит глаз, не подымаю своих.)

Я: — Дайте адрес, чтобы в случае, если...

— Вы не знаете нашего адреса?

— Нет, Володя всегда ко мне приходил, а я ему не писала...

— И вы ничего не знали о нас, отце и матери, братьях?

— Я знала, что есть семья. И что он ее любит.

— Так что же это за отношение такое... нечеловеческое?

(Молчим)

— Значит — вы его никогда не любили — как я и думал — потому что от любимой женщины не уезжают — от — любящей...

— Думайте, что хотите, но знайте одно — и родителям скажите: я ему зла не сделала — никакого — никогда.

— Странно это все, странно, впрочем, он — актер, а вы — писательница... Вы меня, пожалуйста, простите. Я был резок, я плохо собой владел, я не того ждал... Я знаю, что так с женщинами не разговаривают, вы были очень добры ко мне, вы бы просто могли меня выбросить за дверь. Но если бы вы знали, какое дома — горе. Как вы думаете — он жив?

— Жив.

— Но почему же он не пишет? Даже вам не пишет? .

— Он — пишет, и вам писал, и много раз — но письма не доходят.

— А вы не думаете, что он — погиб?

— Сохрани Бог! — нет.

— Я так и родителям передам. Что вы уверены, что он — слава Богу! — (широкий крест) — жив — и что пишет — и что...А теперь я пойду. Вы меня простили?

— Обиды не было.

Уже у выхода: — Как вы так живете — не запираясь? И ночью не запираетесь? И какая у вас странная квартира: темная и огромная, и все какие-то переходы... Вы разрешите мне изредка вас навещать?

— Я вам сердечно буду рада.

— Ну, дай вам Бог!

— Дай — нам Бог!


Не пришел никогда.



17 Смиренность (фр.).

18 Тогда бы мог воскликнуть я: «Мгновенье!
О, как прекрасно ты, повремени!» (нем.).

19 Храни господь! Прекрасно это было,
Храни господь! Так быть и не должно! (нем.).

20 Взъерошен лес, плывут над землей
Грозы громовые распевы.
Я этот мир дорисую тобой,
Твоими чертами, о дева! (нем.)(Перевод Е. И. Маркович).


Стр. 7
Часть 2. Володя
«Повесть о Сонечке» М. Цветаева

« Стр. 6

Стр. 8 »





Искать произведения  |  авторов  |  цитаты  |  отрывки  search1.png

Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.

Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон

Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен



Реклама