Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
Есть у нас старикашка такой: ростом не велик; ходит сгорбившись; волосы поседелые, долгие и постоянно встрепанные, и непременно в них пух от подушки застрял, потому, значит, не чешет он их никогда; лицо у него старое, постоянно красное, морщинистое такое, а веселое, и глаза такие бойкие, да плутовски смотрят. Редкий день его не усидишь у кого-нибудь: то он в шашки играет да ругается, как проиграет шашки, если сухари ему останутся, или все бахвалится: «Погоди ужо!.. погоди! я те запру...» То водку пьет в какой-нибудь компании нашей братьи; то идет по улице да песни подпевает и с бабами куры-муры строит, то в бабки с ребятишками играет; то рассказывает им, как он жил на свете. Ходил он в разной одежде, какая ему вздумается; тепло когда — в рубахе ходит; холодно когда — старенькой сертучишко, с двумя пуговицами напереди, наденет, да еще сверху халат наденет и опояшется полотенцем или какой-нибудь тряпкой. Шапки у него две: одна какая-то смешная, с одной половиной козырька, из двух сортов сукна, синего и серого, клином сшита, а другая приличная фуражка — с целым козырьком. На ноги он надевает зимой валенки, по-нашему — пимы, кожей обшитые, да и пимы-то эти уж годов восемь существуют, потому на них везде заплаты на заплатах; а летом калоши носит. Дома он ест, да спит, да с маленькими детьми своего сына возится, да с женой сына или с сыном разговаривает, да дровец расколет, во дворе приберет, корову погладит да куриц щупает... Вот этова-то человека и зовут Степан Еремеич Облупалов. Живет он теперь уж годов пятьдесят на свете, и звание его до сих пор — мастеровой. Прежде он портным был. Портничал он не то чтобы заправски, как настоящие портные, а работал один, сам собой, и шил нашему брату гуньки, а по-нонешнему халаты называются, да зипуны — и подчинивал их, а доски над воротами или над окнами, как делают портные, с нарисованными ножницами, у него не было. Шил он не очень красиво, да крепко. Иная жена наша лучше бы его сшила: ведь шьют же они себе да нам рубахи, только, значит, халаты шить они сноровки не знали. Сошьет это Степан Еремеич халат или зипун; ну, сначала и кажется, ровно ничего, так и следует, и когда наденешь, халат на халат походит, а через месяц смотришь — туда дира, там дира, подкладка отшилась, да все по швам, а не то чтобы как-нибудь, нечаянно, сам изорвал о гвоздь или что иное. Вот и пойдешь в этом халате к Степану Еремеичу и кажешь ему, да и говоришь: «Вот они, дела-то твои, разъехались!» А он и смеется: «Ишь ты!.. оказия какая. Ишь что стряслось!.. Ну, оставь — починю: неси тожно на шкалик...» Наша братья потому давала ему шить, что в нашей улице он один был портной, а других городских портных мы не любили, потому, значит, плуты они — никогда нам обрезков не давали и брали дорого, а Степан Еремеич был свой человек, брал дешево и обрезки отдавал сполна; а поколотишь его — ничего, не осердится. Ничего и то, когда он чей-нибудь халат в кабаке заложит: поколотим, а жаловаться не ходили и выкупали халаты. А халаты, скажу я тебе, у нас вещь необходимая, самая заправская, украшение то есть, потому, значит, мы шинели да пальты не носили — не по нам, не любили: плюнем да бросим, даром не надо; халат — одно слово халат: и в будни и в праздник надеть не смешно, потому, значит, таков уж обычай, и в нем нашего брата за версту видать. Вот что! Так вот и занимался Степан Еремеич, и деньги получал от нас, грешных, и в долг шил, после водкой поили, а в казну не работал — нанимал. Только денег у него не водилось — пропивал. Больно уж он зашибал.
Кроме портничества, он еще каменьями промышлял. Был у него такой человек — приятель, который покупал в заводах да рудниках или сам находил каменья разные. Вот эти-то каменья он продавал в городе разным людям, да и Степана Еремеича ссужал ими, а Степан Еремеич из них печати да бусы выделывал и гранил их на разные манеры, чему, как он сам говорит, его еще отец выучил. Печати он продавал на рынке; топазовые по сорока копеек, а яшмовые по тридцати копеек за штуку, а бусы по рублю за сто. И эти деньги у него редко шли впрок — в кабаке с приятелями пропивались. Все же таки он жил лучше прочих соседей, потому, значит, у него деньги водились постоянно, а знакомых урядников у него было много, да один квартальный ему как-то родной приходился.
Вот у этого-то Степана Еремеича и было три сына: Елисей, Тимофей и Максим, а дочерей бог не дал. Росли они как водится, росли, как и я и все прочие ребята, и я с ними постоянно играл на улице. И выделывали же они разные штуки да колена! Все они ребята удалые были: держи ухо востро, не клади ничего близко — все перемуштруют да испакостят; не попадайся чужой навстречу... Бестии продувные были, и никакие страхи отцовские да людские их не пробирали... И как это подумаешь: откуда у них набиралось разных выдумок да сметливости? — подивишься только. Чего-то они не делали! – и наша братья, ребятишки, от них не отставали. Особенно боек был на разные штуки Елисей, самый большой. Он у нас коноводом был. Только скажет: «Ребя, айда коров мучить!» — и побежали за город с гиком да лаем, и гоняем коров, бросаем в них каменья да палки, и любо нам, как они, голубушки, скачут, хвосты задравши, да задние ноги высоко поднимают... Или скажет: «Ребя! айда на площадь мальчишек бить!» — и побежим на площадь, поджидаем школьников, а как завидим их — бросимся, приколотим. Елисей силен был: он десятерых на землю клал. Много было на нас жалоб, да ничего с нами не сделаешь: мы еще хуже становились. Дома Елисей ничего не делал — ленив был. Тимофея на девятом году отец и отдал в ученики к одному мастеру, столяру и резчику, по контракту, без платы, а только мастер должен был одевать и кормить Тимофея; а Максим приучался к работе и на седьмом году ездил уже с отцом в лес по дрова и помогал кое в чем матери.
Елисей не слушался и не боялся отца, хотя тот и бил его. Он на тринадцатом году стал водку пить и потягивал у отца каменья, за что отец водил его с казаками в часть и там драл. Но Елисей после каждой дерки выдумывал разные штуки и пакостил отцу, Степан Еремеич гнал его из дома, а он не шел. Наконец-таки, на пятнадцатом году, забрали Елисея на работу в гранильную фабрику. Елисею самому хотелось работать, ну, и стал он робить там каждый день, а ночью был дома.
У Максима был крестный — квартальный, тот самый, что приходился родней как-то Степану Еремеичу, а как у квартального были тоже знакомые люди, горноправленские и другие чиновники, потому, значит, квартальный, по-нашему, был важная птица в колеснице и командовал не только над нами, но и над прочими жителями города, то он и накачал Степану Еремеичу просьбу к горному начальнику, что-де я прошу ваше высокоблагородие взять моего сына Максима в училище, — и разные разности тут приплел и сам стал просить горного начальника. Скажу я тебе, братец ты мой, что хотя по нашему положению и было установлено так, чтобы дети с осьмилетнего возраста брались в школы, только это редко бывало, потому, значит, что в школы брали детей богатых отцов да кто хлопотал об этом или был знаком с каким-нибудь начальником; да и бедные мастеровые и рабочие сами не отдавали детей в школы, потому, значит, хлопотать не стоит, да и сын дома больше научится работе, а там избалуется. Вот я так и просил было лесничего, чтобы он похлопотал, чтобы детей моих приняли в училище на казенный счет, да он мне сказал: «Не с твоим, говорит, рылом туда соваться». Ну, и плюнул я, не стал просить больше. А у Степана Еремеича квартальный был, протекция, значит; Максима и приняли в окружное училище на казенный счет и заперли его там.
Теперь расскажу я тебе по порядку, как жили братья Облупаловы. Начну со старшего. Елисея.
История об Елисее небольшая, да пакостная. В гранильной фабрике он служил года четыре, и был уже два года женат, и сынишко уж был. Работа тут была легкая, и много делать его не принуждали, а заставляли приучиваться сызподтиха. Сначала — он таки работал ладно, а потом связался с каким-то работником. Пойдут они из фабрики и напьются дорогой, а пьют на то, что стянут что-нибудь из фабрики и заложат в кабаке. Придет Елисей домой и давай жену за волосы таскать. За тое Степан Еремеич пристанет. Ну, Елисей и уйдет куда-нибудь, и ищи его, семи собаками не разыщешь. Жена стала жаловаться начальству, мастерам да горному начальнику; сначала бабу гнали, а потом отодрали Елисея и усилили на него работы. Елисей не унялся: возьмет какой-нибудь камень и вытащит его ночью за ограду, а как пойдет домой часу в шестом, и уволокет его домой, а потом свезет к одному торговцу, плуту, который воровские вещи продавал. Смотрели-смотрели на Елисея, да и определили его на монетный двор на такое занятие: днем караулить на плотине да выпускать и опускать с прочими воду на фабрику, а ночью печки топить. Пировать уж тогда не на что ему было, разве кто свой товарищ из жалости попотчует. Часто трезвый был и дома; когда бывал трезв, вежлив был со всеми и жену не бил. Она баба добрая была: когда он не приходил домой ужинать или обедать, она сама носила ему хлеб и молоко, а когда и пироги с говядиной да пельмени носила... Пословица говорит: побывает деготь в посудине, уж не выведешь его — так и Елисей наш был. С плотины он крючья срывал да гвозди выдергивал и продавал их все тому же торговцу, а из фабрики тайком медь таскал. Вот его и заметили раз, как он гвозди выдергивал; сказали начальству. То приказало отодрать и сослало в рудники, на какие-то заводы. Увезли его туда с женой и детьми и заперли в рудник. Он таки и оттуда удрал да прямо к отцу. Верно, родимая сторонушка тянула. Ну, тот и раньше ему не рад был, а теперь, как узнают про Елисея, и ему несдобровать; сказал кому следует, и Елисея опять спровадили в тот же рудник. Не унялся Елисей, опять убежал, да и стал грабить добрых людей. Поймали его, сокола ясного, судить стали, а потом сюда в острог привезли. Люди говорили, что ему не миновать каторги. Отец так и попустился ему, хоть и досадно было и стыдно добрых людей за сына. Однако Елисей из острога убежал. Хорош молодец! Стали его искать, долго искали, а не нашли, так и попустились, только сквозь строй бедных солдат прогнали. Вот что наделал, мошенник!
Прошло так года три с небольшим. Нет о нашем Елисее ни слуху ни духу. Жена его приехала опять к отцу, только без сына, умер, говорит; только не верится. Куда ей одной с ребенком маяться: взяла, поди, его, родименького, прихлопнула дорогой, и баста... У Степана Еремеича она не стала жить, а пошла к своей сестре. Матери да отца у нее в те поры не было. Стала торговать с сестрой калачами да пряниками около Гостиного двора — и теперь сидит то у плотины, то у главной конторы, то против горного правления, на самом виду, оттого, значит,— она сама говорит: «Не увижу ли я своего мужа да хорошего человека...» А Елисеюшка, братец ты мой, живет да живет себе в Шарташе, в четырех верстах от города! Диво! А пожалуй, и дива-то нет никакого.
В четырех верстах от города есть Шарташское горное селение; оно застроилось одной улицей, по берегу озера, на две версты. Прежде это озеро было огромное и глубокое, а теперь оно имеет в ширину и длину где четыре, где три, а где и две версты. Глубина есть и на пять сажен. С самого начала в том месте, где теперь селение, был, давным-давно, раскольнический скит, и люда тут было много всякого. Потом сюда переселили с заводом непременных работников и свободных сельских обывателей, за разные разности и за раскол. Вот люди-то эти и стали тут жить да плодиться, и селение названо Шарташским. Из них немногие работали на казну, а большая часть жили свободно; иные платили повинность деньгами, а иные и так пробивались. Жить им тут можно было. В озере было пропасть рыбы, рыбу эту они ловили и продавали в городе; продавали разные поделки: кадушки да ведра и прочее. Кроме этого, все эти жители были злой народ, страшные разбойники. Лет двадцать тому назад по дороге в Березовский завод ночью боязно было ездить. Потому, значит, боязно: поймают какого-нибудь барина или купца, завяжут ему глаза, приведут в дом, разденут догола, зарежут и бросят с камнем в воду. И поминай как звали; ищи в воде, когда озеро тогда сажен восемь было глубины и ширины верст на десять. А с гостями-богачами или полицейскими чинами они так делали: накормят и напоят, что мое почтение, и спать уложат, а из дома не выпустят, — так сонному и петлю на шею: задавят и бросят с камнем в озеро или в бочку да посолят. Бочки они хранили в потаенных местах, в подполье, и места эти и воровские вещи никто не мог найти... Производить следствие боялись, потому раскольники сразу видели городских, которых они считали врагами и притеснителями, и держали нож наготове и за одного все стояли.
(Мне рассказывали один случай. По поручению главного начальника один чиновник должен был найти мертвые тела в селе. Чиновник этот имел сведение, что один шарташец больше всех занимается этим. Раз вечерком приехал он в село к этому шарташцу в виде купца, а солдатам заказал быть на улице, неприметно, и по свисту или крику его броситься в дом. Шарташец угостил его на славу и велел ложиться спать, а окна затворил ставнями и припер железными болтами так плотно, что из дома не было никакой возможности выйти. Увидевши, что гость не раздевается, шарташец, наконец, велел ему раздеться и лечь. «Я не хочу спать»,— сказал гость. «Как хошь. Только уж теперь не выйдешь». «Как?» — «Так. Надо же тебя осолить». Шарташец вышел, затворил плотно дверь. Чиновник остался в темноте и крикнул солдат. Все окружили дом, разломали двери и окна и арестовали шарташца. Когда стали его спрашивать: нет ли тел? — он запирался. Все углы и места в доме были перерыты и пересмотрены, и только в чулане усмотрели ходы в подземелье. Там нашли шесть бочек с телами. На спрос, зачем они тут? — шарташец ответил: «Продавать хотел за мясо». — Примеч. автора).
Наконец начальство строго стало следить за шарташцами, а главный начальник велел выпустить озеро; но они все-таки сделали плотину, и озеро хотя и убавилось, все-таки осталось, и в нем есть рыба. Теперь по дороге смирно, только разве у кого-нибудь корова потеряется, а потерялась корова — кроме шарташцев некому упятить. Ночью, пожалуй, не ходи один по заводу — ухлопают. Все, человек с тысячу, они раскольники, а теперь и городские купцы к ним ездят молиться в домы. Теперь живут там даже городские мещане и купцы. В селе хотя и есть единоверческая часовня, да в нее редкие ходят, потому, значит, у них в домах поделаны молельни, где общие, где в одиночку. Занимаются они теперь колотьем коров и продают в городе рыбу и разные вещи. Только между нашими городскими жителями есть много таких, которые не едят шарташскую рыбу, а едят с Верх-Исетского озера (Озеро это имеет около десяти верст длины и версты четыре ширины. Оно называется прудом, потому что в одной версте от города запружено плотиной Верх-Исетского завода г-д Яковлевых. Из озера этого, посредством речки, накопляется вода в городской пруд, имеющий длины более версты, и из этого-то пруда, через плотину и через монетный двор, выбегает река Исеть. — Примеч. автора). Шарташскую рыбу они называют поганой, потому, значит, по-ихнему, что-де там, в озере, и теперь на дне тела тлеют. Ну, а хорошие да небрезгливые люди едят и шарташскую,— еще сами теперь рыбачат. Прежде было в славе село, а теперь в славе озеро. Против села, на другом берегу озера, построено семь избушек с подвалами. В них живут, зимой и летом, заправские рыболовы — мастеровые и мещане — и рыболовят неводами, мережами, мордами, а иногда и удочками. Там пропасть окуней и карасей, по фунту и больше каждый. Каждый рыболов имеет двадцать или тридцать лодок. На левой стороне от этих избушек есть на берегу избушка шарташца; только туда городские не ездят, и шарташцы не любят городских, сердятся, что они ихнюю рыбу удят, и даже драки с рыболовами заводят. Летом на озере весело, потому на праздник да в праздник или в воскресенье там бывают городские чиновники, купцы и прочие, и барыни разные, перебивают нарасхват лодки, пьют на берегу чай и делают разные разности. Лодки отдают на сутки за тридцать копеек, а за полсуток по пятнадцать копеек; прежде и по рублю брали. Любо посмотреть в субботу или в праздник, в хороший день, на берег и на озеро. На берегу, около избушек, народ копошится, суетится, бегает, кто рыбу торгует, кто жаркое из карасей ест, кто уху варит — слюнки только текут! Извозчиков тут пропасть, кислых щец сколько, даже орехи есть. Собаки лают, и кошки бегают. А на озере видимо-невидимо лодок, песни непременно задирают где-нибудь, и как разносится по воздуху! Хорошо... А ночью огней двадцать горят на берегу, сотни людей дремлют или что-нибудь рассказывают и дожидаются, когда солнышко взойдет... Ей-богу, хорошо!..
Заговорился уж я больно, братец ты мой! Нельзя, место уж такое. Горожанам нашим тут и отдых, тут и развлечение, тут и жизни много, и поплавать есть где, а в городе скука.
Годов эдак восемь или семь, не помню, корова у меня пропала. Жена говорит, в поле выгнала; искала-искала, все дворы обегала, нет коровы. На рынке, говорит, была, все лавки обегала, все головы коровьи осмотрела – и там нет... Ну, и заплакала моя жена. А для нашей бабы корова все единственно, что мужчине без лошади быть. В корове у нее все богатство и вся утеха. А корова-то была какая славная да тельная, ростом высокая, полная! Рублей пятнадцать серебряных стоила, и вдруг как ключ в воду канула... Эко диво! Жалко мне стало жены, и самому досадно. Пошел к соседям, порасспросил сам хорошенько: не видал ли кто буренку? Нету. Ну, и пошел в Шарташ, под видом благочестия, что я, мол, корову хочу купить, а не то мясо, прямо стягом, парное. Вот обегал бойниц с десять — нету. «Эх, досада!» — думаю. Пошел по другим. Только в одном месте хожу это около коров, поглядываю на живых, как они, голубушки, тоскливо мычат,— жалость! да на заколотых, да на людей, как те, озорники, кожу сдирают,— и заприметил знакомое лицо. «Что за дьявол! — думаю, — Елисейко не Елисейко, а рожа, кажись, его, только бородой оброс да на лбу волоса подстрижены. Оказия,— думаю.— Как он сюда попал? Неужели уж раскольником стал?» Не утерпел-таки я, подошел к нему и говорю:
— Здорово, Елисей Степаныч!
Он как окрысится на меня да рявкнет:
— Какой тебе Елисей! Моисея не хочешь ли? Покажу...
У меня ровно дух в пятки ушел. Испугался я, а не трус. «Тьфу ты, дьявол! — думаю... — Эк он...»
— Аль не узнал меня? — спрашиваю его.
— Кто ты: городской или здешний? — спрашивает меня другой работник.
— Городской,— говорю.
— Ну, и проваливай, покуда цел.
Я опять-таки пристал к Елисею: все мне подделаться к нему хотелось, — и говорю:
— А ведь вместе прежде бегали?
— Знать тебя не знаю... Бегали! Заставлю ужо я тебя бегать.
Ну, думаю, тут дело дрянь, надо убираться. Пошел из бойницы и думаю: сказать про Елисейку начальству или нет?..
— Эй ты! черт! — закричал на меня Елисейко.
Я остановился.
— Куда ты теперь?
— В город.
— Небось жаловаться? Видишь это! — И он показал мне нож, коим коров колют.
Я и думаю: действительно, пожаловаться худо, его-то я погублю, а он мне — товарищ; да и не погубишь если,— потому, значит, он опять убежит в Шарташ,— так сам себя и сгублю, потому все эти шарташцы больно мстительны и за своего брата так стоят, что на дне моря сыщут врага.
— Экой ты какой,— говорю я ему:— почто же я на своего товарища скажу? Да я, если кто на меня скажет, тому голову сворочу...
— Ну, так слушай. Придешь в город — молчи. Значит: нашел — молчи, потерял — молчи.
— Уж не скажу, не беспокойся. Вот тебе рука.— Ну, и подал я ему руку, и он дал мне свою, всю в крови замаранную.
— А коли скажешь — беда, не скажешь — спасибо... Ну, теперь ступай.
— Вот что,— говорю я ему,— сделай ты мне, братец ты мой, службу. Сам ты знаешь, человек я бедный, а у меня корову угнали с поля.
— Какая твоя корова?
Я рассказал приметы.
— Ну, ладно. Приходи ужо сегодня ночью на нашу дорогу и жди в одной версте от села, и корову получишь. Только слово помни!
Я сказал спасибо и побожился, что не скажу. Прихожу домой и говорю жене: не нашел коровы. А она тем временем к ворожее сходила, гривну меди издержала. Ворожея, говорит, сказала: «Твоя корова в хороших руках, только не найдешь, потому, значит, и купцу продана, и через неделю найдешь этого купца, да он не отдаст». Ну, я бабу свою выругал, что только деньги даром тратит: мало ли что эти ворожеи врут? А жена меня выругала. Вот часу в десятом ночи и пошел я к Шарташу и спрятался в лесок. Жду-пожду, час и два,— нет коровы. Досадно стало, что я топора с собой не взял, хоть бы лесу порубил. Покуриваю махорку и бранюсь: верно, леший, обманул. Все-таки стал ждать и задремал было. Только слушаю, хрустит где-то. Встаю и вижу: корова недалечко стоит. Я пошел. Моя корова, а из людей никого нет. Корова как увидела меня, так и пошла ко мне и мычит жалобно — узнала, значит, хозяина; чувствовала, верно, себе конец. Ну и пригнал я ее домой, обрадовал жену; пожалела она гривенника и выругала позаочь ворожею. А про Елисейка так никому и не сказал. Не мое, значит, дело. Значит, нашел — молчи, потерял — молчи, шито да крыто...
Все бы это еще туды-сюды, да вот я, хороший человек, хотя и много книг разных вычитал, а понять не могу, нужды нет, что не молод уж: отчего это люди не могут жить так, как должно? По-моему, живешь ты да худо тебе, ну, и старайся, чтобы не было худого, и сам не делай худого; хорошо — и слава богу. Так нет. Елисейко, как видно, там хорошо жил, потому раскольники хорошо держат беглых: мучениками да святыми их считают; мало, вишь ты, ему этого было; поясница у него чесалась... Пропащая, право, голова... Вчуже жалость берет...
Ездил туда каждое воскресенье из города купец один. Купец этот в городе незнатен был, жихимора такая был и с женой-то своей, потому, значит, денег у него чертова пропасть была, а отчего была — бог знал да он сам. Вот у этого купца и жил кучер да стряпка — мастерская баба, как-то еще родней приходилась Степану Еремеичу. Кучер да стряпка между собой таскались и вздумали обокрасть купца да и уехать с денежками куда-нибудь далеко и обвенчаться, потому уехать — у кучера была жена, да он не жил с ней. Раз, летом, Елисейко и подговорил кучера вместе украсть деньги. Уж как согласился кучер — но знаю, верно, потому, что ему стряпка надоела и он ухлопать ее захотел. Ну, вот, как только кучер привез в село купца с женой — и марш к Елисейку, а тот мигом запряг лошадь в телегу — и марш с кучером в город к стряпке. Стряпка узнала Елисейка, заартачилась было, что тут еще третий; ну, они, соколики, не говоря ни слова, и ухлопали ее. Потом пошли в комнаты, разломали ящики и забрали все деньги. Вот Елисейко, не будь трус, и зашиб кучера, тут же в комнате, у ящика,— поделом, значит, вору и мука; забрал денежки и поехал на лошади в село. А когда он выезжал, его многие мастеровые видели и узнали. Он струсил было; но доехал только до лесу, отпрег лошадь и верхом укатил в село; там денежки и припрятал.
Ну, как водится, началось следствие, опросы да допросы, пошли догадки, что, верно, шарташец какой-нибудь ухлопал стряпку и кучера, стали соседей спрашивать — ничего не добились, а мастеровые молчали, потому, значит, скажи, так засудят: отчего-де не ловили? А им что ловить — не их грабят, да они и не знали, что он грабил, а думали: верно, прощен или в бегах находится — не важность. Своего брата и выдать грешно. Ну, если бы знали, что он убил, тогда бы, мое почтение, сцапали бы, потому, значит, убийство грех великий. Прошло полгода. Елисейко прижался, сидит дома. Но шила в мешке не утаишь. Раз он поссорился с своим хозяином за то, что тот его гнать стал. «Ты, — говорит,— не нашего поля ягода, ступай вон». — «Давай, — говорит Елисейко, — деньги». «Какие деньги?» Ну, завязалась баталия. Елисейко ухлопал и этого раскольника и деньги зарыл куда-то далеко, а при себе оставил тысячу, потом ушел к знакомому раскольнику. Хозяин Елисейка был уважаемый человек беспоповщинской секты, а Елисейко перешел теперь на сторону поповщинской секты; беспоповщинцы пожаловались на него в город и обвинили в убийстве кучера и стряпки, потому, значит, что многие небогатые раскольники знали про это; поповщинцы разругались с беспоповщинцами и сказали полиции: нет у нас Облупалова, а он на той стороне (Дома в селе построены только по одной улице, по обеим се сторонам. На одной жили поповщинцы, на другой — беспоповщинцы, и между ними шла вражда. — Примеч. автора). Однако-таки беспоповщинцы схватили тайком ночью Елисея, завязали ему глаза, связали руки и ноги и привезли в город.
Опять началось следствие. Потянули раскольников к суду — те откупились, и принялись за одного Елисейка.
Стали спрашивать Елисейка: кто ты такой?
— Православный,— говорит.
— Как тебя зовут?
— Не знаю.— Ну, и сказался непомнящим родства. Позвали отца. Отец говорит: «Это Елисей, сын мой».
— Знать я тебя не знаю.
Позвали мать — то же. Никого не признает. Сколько людей перетребовали — не знаю да не знаю, говорит, мало ли лица сходятся!.. Слава богу, что меня не потребовали. Я в то время в лесу был, на кордоне, и больным прикинулся.
Стали спрашивать про убийство: не знаю ничего; а старика раскольника не я, говорит, убил — меня дома не было. Ото всего отперся, от всех отрекся. Вот так человечек! Не видывал я такого, да и не видать уж, — времена нынче не те.
Все-таки как он ни отпирался, а приговорили его, как настоящего разбойника, ко ста ударам плетьми и в каторжную работу на веки веков. Назначили день, когда его будут наказывать на площади. Много собралось людей: был тут и Степан Еремеич с женой, и брат Тимофей, и я, и множество знакомых. Всем, значит, хотелось посмотреть на него, каков он будет и что с ним случится. Вот привезли его на дрогах, прочитали приговор; он и говорит: «Знать не знаю, без вины меня наказываете». Антихристом еще попрекнул, как будто и в точь настоящий раскольник. Вот привязали его к столбу, а он и ругается: «Что шары-то пялите!.. Рады смотреть, как люди мучатся!.. Будете, окаянные, во огне гореть на том свете!..» Народ стоит да улыбается, а бабы плачут: не верится, видишь ты, им, что это Облупалов: может, и он, может, и понапрасну. Были тут и раскольники: те верили словам Елисейка и ворчали, что его без вины обвинили.
Вот палач положил его, а он смеется: «Ничего!»
— Я те дам — ничего,— сказал палач и хлестнул его треххвосткой.
— Аля-ля! Жарко! Вот бы тебя пробрать!..— указывает он на ту сторону, где отец его.
Палач хлещет по нем изо всей силы, полициймейстер кричит: «Шибче! шибче! шибче его, каналью!..» Удар за ударом сыплется на Елисея. Он сначала ругался, крепился, а потом невтерпеж стало...
— Ох, не могу!.. Будет!.. — кричит он.
— Дери его, каналью; до смерти дери! — кричит полициймейстер.
— Уйди, отец!.. Уйдите... Жена...— стонет Елисей. Жалости подобно, как все это было. Отец плакал, мать плакала, жена его тоже; мне тоже жалко было, и я заплакал; многие жалели его, и никто не шел домой...
А он кричит:
— Ваше высокоблагородие! помилосердуйте!.. Матушки мои... Голубчики... Уйдите с глаз... Ох, тошно!..
Отец с матерью ушли домой...
Когда кончил палач сто ударов, Елисея подняли с эшафота едва живого, положили на рогожку и увезли в больницу. Там он прожил только полсуток, ругался, и когда умирал, то, говорят, все ругал кого-то.
Так-то вот кончил с собой Елисей. Бесшабашная голова!.. Ну, да ладно, что умер, хоть не мучится больше, а то бы опять не миновать эшафота. А деньгами его, говорят, стал пользоваться раскольник один, с коим он дружен был и коему сказал, что он дорогой убежит из каторги и с ним уйдет в леса, к одному раскольнику, коего никто из полицейских не мог разыскать, а он свободно ходил по заводу... Может быть, он тогда и очувствовался бы, только вряд ли... Все бы ему несдобровать, потому, значит, уж ему на роду было написано умереть такой смертию...
Глава 3. Три брата
Повесть «Горнозаводские люди» Фёдор Решетников
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен