Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
– Поедемте на bal de l'Opera – теперь самая пора – половина второго, – сказал я, вставая из-за стола в небольшом кабинете Cafe Anglais, одному русскому художнику, всегда кашлявшему и никогда вполне не протрезвлявшемуся. Мне хотелось на воздух, на шум, и к тому же я побаивался длинного tête-à-tête с моим невским Клод Лорреном.
– Поедемте, – сказал он и налил себе еще рюмку коньяку.
Это было в начале 1849 года, в минуту ложного выздоровленья между двух болезней, когда еще хотелось или казалось, что хотелось, иногда дурачества и веселья.
...Побродивши по оперной зале, мы остановились перед особенно красивой кадрилью напудренных дебардеров с намазанными мелом Пьерро. Все четыре девушки, очень молодые, лет восемнадцати – девятнадцати, были милы и грациозны, плясали и тешились от всей души, незаметно переходя от кадриля в канкан. Не успели мы довольно налюбоваться, как вдруг кадриль расстроился «по обстоятельствам, не зависевшим от танцевавших», как выражались у нас журналисты в счастливые времена цензуры. Одна из танцовщиц, и, увы, самая красивая, так ловко или так неловко опустила плечо, что рубашка спустилась, открывая половину груди и часть спины – немного больше того, как делают англичанки, особенно пожилые, которым нечем взять, кроме плечей, на самых чопорных раутах и в самых видных ложах Ковенгардена (вследствие чего во втором ярусе решительно нет возможности с достодолжным целомудрием слушать «Casta diva» или «Sub sal ice»46).
Едва я успел сказать простуженному художнику:
«Давайте-ка сюда Бонарроти, Тициана, берите вашу кисть, а то она поправится» – как огромная черная рука не Бонарроти и не Тициана, a gardien de Paris47 схватила ее за ворот, рванула вон из кадриля и потащила за собой. Девушка упиралась, не шла, как делают дети, когда их собираются мыть в холодной воде, но человеческая справедливость и порядок взяли верх и были удовлетворены. Другие танцовщицы и их Пьерро переглянулись, нашли свежего дебардера и снова начали поднимать ноги выше головы и отпрядывать друг от друга, для того чтоб еще яростнее наступать, не обратив почти никакого внимания на похищение Прозерпины.
– Пойдемте посмотреть, что полицейский сделает с ней, – сказал я моему товарищу. – Я заметил дверь, в которую он ее повел.
Мы спустились по боковой лестнице вниз. Кто видел и помнит бронзовую собаку, внимательно и с некоторым волнением смотрящую на черепаху, тот легко представит себе сцену, которую мы нашли. Несчастная девушка в своем легком костюме сидела на каменной ступеньке и на сквозном ветру, заливаясь слезами; перед ней – сухопарый, высокий муниципал, с хищным и серьезно глупым видом, с запятой из волос на подбородке, с полуседыми усами и во всей форме. Он с достоинством стоял, сложив руки, и пристально смотрел, чем кончится этот плач, приговаривая:
– Allons, aliens!48
Для довершения удара девушка сквозь слезы и хныканье говорила:
– …Et… et on dit… on dit que… que… nous sommes en République… et… on ne peut danser comme l’on veut!..49
Все это было так смешно и так в самом деле жалко, что я решился идти на выручку военнопленной и на спасение в ее глазах чести республиканской формы правления.
– Mon brave50, – сказал я с рассчитанной учтивостью и вкрадчивостью полицейскому, – что вы сделаете с mademoiselle?
– Посажу au violon51 до завтрашнего дня, – отвечал он сурово.
Стенания увеличиваются.
– Научится, как рубашку скидывать, – прибавил блюститель порядка и общественной нравственности.
– Это было несчастье, brigadier, вы бы ее простили.
– Нельзя. La consigne52.
– Дело праздничное...
– Да вам что за забота? Etes-vous son reciproque?53
– Первый раз отроду вижу, parole d'honneur!54 Имени не знаю, спросите ее сами. Мы иностранцы, и нас удивило, что в Париже так строго поступают с слабой девушкой, avec un etre freie55. У нас думают, что здесь полиция такая добрая... И зачем позволяют вообще канканировать, а если позволяют, господин бригадир, тут иной раз поневоле или нога поднимется слишком высоко, или ворот опустится слишком низко.
– Это-то, пожалуй, и так, – заметил пораженный моим красноречием муниципал, а главное, задетый моим замечанием, что иностранцы имеют такое лестное мнение о парижской полиции.
– К тому же, – сказал я, – посмотрите, что вы делаете. Вы ее простудите, – как же из душной залы полуголое дитя посадить на сквозной ветер.
– Она сама не идет. Ну, да вот что, если вы дадите мне честное слово, что она в залу сегодня не взойдет, я ее отпущу.
– Браво! Впрочем, я меньше и не ожидал от господина бригадира – я вас благодарю от всей души.
Пришлось пуститься в переговоры с освобожденной жертвой.
– Извините, что, не имея удовольствия быть с вами знакомым лично, вступился за вас.
Она протянула мне горячую мокрую ручонку и смотрела на меня еще больше мокрыми и горячими глазами.
– Вы слышали, в чем дело? Я не могу за вас поручиться, если вы мне не дадите слова, или, лучше, если вы не уедете сейчас. В сущности, жертва не велика: я полагаю, теперь часа три с половиной.
– Я готова, я пойду за мантильей.
– Нет, – сказал неумолимый блюститель порядка, – отсюда ни шагу.
– Где ваша мантилья и шляпка?
– В ложе – такой-то номер, в таком-то ряду.
Артист бросился было, но остановился с вопросом: «Да как же мне отдадут?»
– Скажите только, что было, и то, что вы от Леонтины Маленькой... Вот и Бал, – прибавила она с тем видом, с которым на кладбище говорят: «Спи спокойно».
– Хотите, чтоб я привел фиакр?
– Я не одна.
– С кем же?
– С одним другом.
Артист возвратился окончательно распростуженный с шляпой, мантильей и каким-то молодым лавочником или commis-voyageur56.
– Очень обязан, – сказал он мне, потрогивая шляпу, потом ей: – Всегда наделаешь историй! – Он почти так же грубо схватил ее под руку, как полицейский за ворот и исчез в больших сенях Оперы... Бедная... достанется ей... И что за вкус... она... и он!»
Даже досадно стало. Я предложил художнику выпить, он не отказался.
Прошел месяц. Мы сговорились человек пять: венский агитатор Таузенау, генерал Г<ауг>, Мюллер-С<трюбинг> и еще один господин, ехать другой раз на бал. Ни Г<ауг>, ни Мюллер ни разу не были. Мы стояли в кучке. Вдруг какая-то маска продирается, продирается и – прямо ко мне, чуть не бросается на шею и говорит:
– Я вас не успела тогда поблагодарить...
– Ah, mademoiselle Leontine... очень, очень рад, что вас встретил; я так и вижу перед собой ваше заплаканное личико, ваши надутые губки, вы были ужасно милы; это не значит, что вы теперь не малы.
Плутовка, улыбаясь, смотрела на меня, зная, что это правда.
– Неужели вы не простудились тогда?
– Нимало.
– В воспоминание вашего плена вы должны бы были, если бы вы были очень, очень любезны...
– Ну что же? Soyez bref57.
– Должны бы отужинать с нами.
– С удовольствием, ma parole58, но только не теперь.
– Где же я вас сыщу?
– Не беспокойтесь, я вас сама сыщу, ровно в четыре. Да вот что, я здесь не одна.
– Опять с вашим другом? – и мурашки пробежали у меня по спине.
Она расхохоталась.
– Он не очень опасен, – и она подвела ко мне девочку лет семнадцати, светло-белокурую, с голубыми глазами.
– Вот мой друг.
Я пригласил и ее.
В четыре Леонтина подбежала ко мне, подала руку, и мы отправились в Cafe Riche. Как ни близко это от Оперы, но по дороге Г<ауг> успел влюбиться в «Мадонну» Андреа Del Sarto, то есть в блондинку. И за первым блюдом, после длинных и курьезных фраз о тинтореттовской прелести ее волос и глаз, Г<ауг>, только что мы уселись за стол, начал проповедь о том, как с лицом Мадонны и выражением чистого ангела не эстетично танцевать канкан.
– Armes, holdes Kind!59 – добавил он, обращаясь ко всем.
– Зачем ваш друг, – сказала мне Леонтина на ухо, – говорит такой скучный fatras?60, да и зачем вообще он ездит на оперные балы, – ему бы ходить в Мадлену.
– Он немец, у них уж такая болезнь, – шепнул я ей.
– Mais c'est qu'il est ennuyeux votre ami avec son mat de sermonts. Mon petit saint, finiras-tu done bientot?61
И в ожидании конца проповеди усталая Леонтина бросилась на кушетку. Против нее было большое зеркало, она беспрестанно смотрелась и не выдержала; она указала мне пальцем на себя в зеркале и сказала: – А что, в этой растрепавшейся прическе, в этом смятом костюме, в этой позе я и в самом деле будто недурна.
Сказавши это, она вдруг опустила глаза и покраснела, покраснела откровенно, до ушей. Чтоб скрыть, она запела известную песню, которую Гейне изуродовал в своем переводе и которая страшна в своей безыскусственной простоте:
Et je mourrai dans mon hotel, |
Странное существо, неуловимое, живое, «Лацерта»63 гетевских элегий, дитя в каком-то бессознательном чаду. Она действительно, как ящерица, не могла ни одной минуты спокойно сидеть, да и молчать не могла. Когда нечего было сказать, она пела, делала гримасы перед зеркалом, и все с непринужденностью ребенка и с грацией женщины. Ее frivolite64 была наивна. Случайно завертевшись, она еще кружилась... неслась... того толчка, который бы остановил на краю или окончательно толкнул ее в пропасть, еще не было. Она довольно сделала дороги, но воротиться могла. Ее в силах были спасти светлый ум и врожденная грация.
Этот тип, этот круг, эта среда не существуют больше. Это la petite femme65 студента былых времен, гризетка, переехавшая из Латинского квартала по ею сторону Сены, равно не делающая несчастного тротуара66 и не имеющая прочного общественного положения камелии. Этот тип не существует, так, как не существует конверсаций67 около камина, чтений за круглым столом, болтанья за чаем. Другие формы, другие звуки, другие люди, другие слова... Тут своя скала, свое crescendo. Шаловливый, несколько распущенный элемент тридцатых годов – du leste, de l'espieglerie68 – перешел в шик – в нем был кайеннский перец, но еще оставалась кипучая, растрепанная грация, оставались остроты и ум. С увеличением дел коммерция отбросила все излишнее и всем внутренним пожертвовала выставке, эталажу. Тип Леонтины – разбитной парижской gamine69 – подвижной, умной, избалованной, искрящейся, вольной и, в случае надобности, гордой – не требуется, и шик перешел в собаку. Для бульварного Ловласа нужна женщина-собака, и пуще всего собака, имеющая своего хозяина. Оно экономнее и бескорыстнее, – с ней он может охотиться на чужой счет, уплачивал одни extra70. «Parbleu, – говорил мне старик, которого лучшие годы совпадали с началом царствования Людвига-Филиппа, – je ne me retrouve plus – ой est Ie fion, Ie chique, ой est l'esprit?.. Tout cela, monsieur... ne parle pas, monsieur, – c'est bon, c'est beau wellbrede't, mais... c'est de la charcu,terie... c'est du Rubens»71.
Это мне напоминает, как в пятидесятых годах добрый, милый Таландье, с досадой влюбленного в свою Францию, объяснял мне с музыкальной иллюстрацией ее падение. «Когда, – говорил он, – мы были велики, в первые дни после февральской революции, гремела одна «Марсельеза» – в кафе, на улицах, в процессиях – все «Марсельеза». Во всяком театре была своя «Марсельеза», где с пушками, где с Рашелью. Когда пошло плоше и тише... монотонные звуки «Mourir pour la patrie»72 заменили ее. Это еще ничего, мы падали глубже... «Un sous-lieutenant accable de besonge..: drin, drin, din, din, din»73... эту дрянь пел весь город, столица мира, вся Франция. Это не конец: вслед за тем мы заиграли и запели «Partant pour la Syrie» – вверху и «Qu'aime done Margot... Margot»74 – внизу, то есть бессмыслицу и непристойность. Дальше идти нельзя».
Можно! Таландье не предвидел ни «je suis la femme a barrrbe»75, ни «Сапера», – он еще остался в шике и до собаки не доходил.
Недосужий, мясной разврат взял верх над всеми фиоритурами. Тело победило дух и, как я сказал еще десять лет тому назад. Марго, la fille de marbre, вытеснила Лизетту Беранже и всех Леонтин в мире. У них была своя гуманность, своя поэзия, свои понятия чести. Они любили шум и зрелища больше вина и ужина и ужин любили больше из-за постановки, свечей, конфет, цветов. Без танца и бала, без хохота и болтовни они не могли существовать. В самом пышном гареме они заглохли бы, завяли бы в год. Их высшая представительница была Дежазе – на большой сцене света и на маленькой theatre des Varietes. Живая песня Беранже, притча Вольтера, молодая в сорок лет Дежазе – менявшая поклонников, как почетный караул, капризно отвергавшая свертки золота и отдававшаяся встречному, чтоб выручить свою приятельницу из беды.
Нынче все опрощено, сокращено, все ближе к цели, как говорили встарь помещики, предпочитавшие водку вину. Женщина с фионом76 интриговала, занимала; женщина с шиком жалила, смешила, и обе, сверх денег, брали время. Собака сразу бросается на свою жертву, кусает своей красотой и тащит за полу sans phrases77. Тут нет предисловий, – тут в начале эпилог, Даже благодаря попечительному начальству и факультету нет двух прежних опасностей. Полиция и медицина сделали большие успехи в последнее время.
...А что будет после собаки? Pieuvre78 Гюго решительно не удалась, может, оттого, что слишком похожа на pleutre79 – не остановиться же на собаке? Впрочем, оставим пророчества. Судьбы провидения неисповедимы. Меня занимает другое.
Которое-то из двух будущих Кассандриной песни исполнилось над Леонтиной? Что ее некогда грациозная головка – покоится ли на подушке, обшитой кружевами, в своем отеле, или она склонилась на жесткий больничный валек, для того чтоб уснуть навеки или проснуться на горе и бедность. А может, не случилось ни того, ни другого, и она хлопочет, чтоб дочь выдать замуж, копит деньги, чтоб купить подставного сыну... Ведь она уже немолода теперь и небось давно перегнула за тридцать.
Наши Травиаты и камелии большей частью титулярные, то есть почетные, растут совсем на другой почве и цветут в других сферах, чем их парижские первообразы. Их надобно искать не внизу, не долу, а на вершинах. Они не поднимаются, как туман, а опускаются, как роса. Княгиня-камелия и Травиата с тамбовским или воронежским имением – явление чисто русское, и я не прочь его похвалить.
Что касается до нашей не Европы, ее нравы много были спасены крепостным правом, на которое теперь так много клевещут. Любовь была печальна в деревне, она своего кровного называла «болезным», словно чувствуя за собой, что она краденая у барина и он может всегда хватиться своего добра и отобрать его. Деревня ставила на господский двор дрова, сено, баранов и своих дочерей по обязанности. Это был священный долг, коронная служба, от которой отказываться нельзя было, не делая преступления против нравственности и религии и не навлекая на себя розог помещика и кнута всей империи. Тут было не до шику, а иногда до топора, чаще до реки, в которой гибла никем не замеченная Палашка или Лушка.
Что сталось после освобождения, мы мало знаем и потому больше держимся барынь. Они действительно за границей мастерски усвоивают себе, и с чрезвычайной быстротой и ловкостью, все ухватки, весь habitus лореток. Только при тщательном рассматривании замечается, что чего-то недостает. А недостает самой простой вещи – быть лореткой. Это все Петр I, работающий молотом и долотом в Саардаме, воображая, что делает дело. Наши барыни из ума и праздности, от избытка и скуки шутят в ремесло так, как их мужья играют в токарный станок.
Этот характер ненужности, махровости меняет дело. С русской стороны чувствуется превосходная декорация, с французской – правда и необходимость. Отсюда громадные разницы. Травиату tout de bon82 бывает часто душевно жаль, «dame aux perles»83 – почти никогда; над одной подчас хочется плакать, над другой – всегда смеяться. Имея наследственных две-три тысячи душ, сперва вечно, ныне временно разоряемых крестьян, многое можно – интриговать на игорных водах, эксцентрически одеваться, лежа сидеть в коляске,свистать, шуметь, делать скандалы в ресторанах, заставлять краснеть мужчин, менять любовников, ездить с ними на parties fines84 на разные «каллистенические упражнения и конверсации»85, пить шампанское, курить гаванские сигары и ставить пригоршни золота на «черное или красное»... можно быть Мессалиной и Екатериной – но, как мы сказали, лореткой быть нельзя, несмотря на то, что лоретки не родятся, как поэты, а делаются. У каждой лоретки своя история, свое посвящение, втесненное обстоятельствами. Обыкновенно бедная девушка идет, не зная куда, и наталкивается на грубый обман, на грубую обиду. От сломленной любви, от сломленного стыда у «ее являются depit86, досада, своего рода жажда мести и с тем вместе жажда опьяненья, шума, нарядов – кругом нужда – деньги только одним путем и можно достать, а потому – vogue la galere!87. Обманутый ребенок без воспитания вступает в бой, победы ее балуют, завлекают (тех, которые не победили, мы не знаем, те пропадают без вести), у ней в памяти свои Маренго и Арколи – привычка владычества и пышности входит в кровь. Она же всем обязана одной себе. Начав с одного своего тела, она тоже приобретает души и так же разоряет временно привязанных к ней богачей, как наша барыня – своих нищих мужиков. Но в этом так же и лежит вся непереходимая даль между лореткой по положению и камелией по дилетантизму. Та даль и та противуположность, которая так ярко выражается в том, что лоретка, ужиная в каком-нибудь душном кабинете Maison d'or, мечтает о своем будущем салоне, а русская дама, сидя в своем богатом салоне, мечтает о трактире.
Серьезная сторона вопроса состоит в том, чтоб определить, откуда у нас взялась в дамском обществе эта потребность разгула и кутежа, потребность похвастаться своим освобождением, дерзко, капризно пренебречь общественным мнением и сбросить с себя все вуали и маски? И это в то время, когда бабушки и матушта наших львиц, целомудренные и патриархальные, краснели до сорока лет от нескромного слова и довольствовались, тихо и скромно, тургеневским нахлебником, а за неимением его – кучером или буфетчиком. Заметьте, что аристократический камелизм у нас не идет дальше начала сороковых годов.
И все новое движение, вся возбужденность мысли, исканья, недовольства, тоски идет от того же времени.
Тут-то и раскрывается человеческая и историческая сторона аристократического камелизма. Это своего рода полусознанный протест против старинной, давящей, как свинец, семьи, против безобразного разврата мужчин. У загнанной женщины, у женщины, брошенной дома, был досуг читать, и когда она почувствовала, что «Домострой» плохо идет с Ж. Санд, и, когда она наслушалась восторженных рассказов о Бланшах и Селе-стинах, у нее терпенье лопнуло, и она закусила удила. Ее протест был дик, но ведь и положение было дико. Ее оппозиция не была формулирована, а бродила в крови – она была обижена. Она чувствовала униженье, подавленность, но самобытной воли вне кутежа и чада не понимала. Она протестовала повеленьем, ее возмущенье было полно избалованности и дурных привычек, каприза, распущенности, кокетства, иногда несправедливости-, она разнуздывалась, не освобождаясь, В ней оставался внутренний страх и неуверенность, но ей хотелось делать назло и попробовать этой другой жизни. Против узкого своеволья притеснителей она ставила узкое своеволье лопнувшего терпенья без твердой направляющей мысли, но с заносчивой отроческой бравадой. Как ракета, она мерцала, искрилась и падала с шумом и треском, но очень неглубоко. Вот вам история наших камелий с гербом, наших Травиат с жемчугом.
Конечно, и тут можно вспомнить желчевого Ростопчина, говорившего на смертном одре о 14 декабре:
«У нас все наизнанку – во Франции la roture88 хотела подняться до дворянства, ну, оно и понятно; у нас дворяне хотят сделаться чернью, ну, чепуха!»
Но нам именно этот характер вовсе не кажется чепухой. Он идет очень последовательно из двух начал: из чуждости и образования, которое вовсе для нас не обязательно, и из основного тона другого общественного порядка, к которому мы сознательно или бессознательно стремимся. Впрочем, это принадлежит к нашему катехизису – и я боюсь увлечься в повторения.
Травиаты наши в истории нашего развития не пропадут, они имеют свой смысл и значение и представляют удалую и разгульную шнрингу авангардных охотников и песельников, которые с присвистом и бубнами, куражась и подплясывая, идут в первый огонь, покрывая собой более серьезную фалангу, у которой нет недостатка ни в мысли, ни в отваге, ни в оружии с «иголкой».
Девушка-студент, барышня-бурш ничего не имеют общего с барынями Травиатами. Вакханки поседели, оплешивели, состарелись и отступили, а студенты заняли их место, еще не вступивши в совершеннолетие. Камелии и Травиаты салонов принадлежали николаевскому времени. Так, как выставочные генералы того же времени, щеголи-шагисты, победители своих собственных солдат, знавшие всю туалетную часть военного дела, все кокетство вахтпарадов и не замаравшие мундира неприятельской кровью. Публичных генералов, рысисто «делавших тротуар» на Невском, разом прихлопнула Крымская война. А «блеск упоительный бала», будуарная любовь и шумные оргии генеральш круто сменились академической аудиторией, анатомической залой, в которой подстриженный студент в очках изучал тайны природы.
Тут надобно забыть все камелии и магнолии, забыть, что существуют два пола. Перед истиной науки, im Reiche der Wahrheit90 различия полов стираются.
Камелии наши – жиронда, оттого они так и смахивают на Фобласа.
Студенты-барышни – якобинцы, Сен-Жюст в амазонке – все резко, чисто, беспощадно.
У камелий маска loup91 из теплой Венеции.
У студентов маска же, но маска из невского льда. Первая может прилипнуть, вторая непременно растает... но это впереди.
Тут настоящий, сознательный протест, протест и перелом. Се n'est pas une emeute, c'est une revolution92. Разгул, роскошь, глумленье, наряды отодвинуты. Любовь, страсть на третьем-четвертом плане. Афродита с своим голым оруженосцем надулась и ушла; на ее место Паллада с копьем и совой. Камелии шли от неопределенного волненья, от негодованья, от несытого и томного желанья... и доходили до пресыщения. Здесь идут от идеи, в которую верят, от объявления «прав женщины», и исполняют обязанности, налагаемые верой. Одни отдаются по принципу, другие неверны по долгу. Иногда студенты уходят слишком далеко, но все же остаются детьми – непокорными, заносчивыми, но детьми. Серьезность их радикализма показывает, что дело в голове, в теории, а не в сердце.
Они страстны в общем и в частную встречу вносят не больше «патоса» (как говаривали встарь), как всякие Леонтины. Может, меньше. Леонтины играют, играют огнем и очень часто, вспыхнув с ног до головы, спасаются от пожара в Сене; утянутые жизнью прежде всяких рассуждений, им иной раз трудно победить свое сердце. Наши бурши начинают с анализа, с разбора; с ними тоже многое может случиться, но сюрпризов не будет и падений не будет; они падают с теоретическим парашютом. Они бросаются в поток с руководством о плавании и намеренно плывут против течения.
Долго ли проплывут они a livre ouvert93, я не знаю, но место в истории займут по всей справедливости.
Самые недогадливейшие в мире люди догадались об этом. Старички наши, сенаторы и министры, отцы и дедушки отечества, с улыбкой снисхожденья и даже поощренья смотрели на столбовых камелий (если только они не были супругами их сыновей)... но студенты им не понравились... ничего не похожи на «милых шалуний», с которыми они иногда любили языком отогреть старое сердце.
Давно гневались старички на суровых нигилисток и искали случая их подвести под сюркуп94.
А тут, как нарочно, Каракозов выстрелил... «Вот оно, государь (стали ему нашептывать), что значит не по форме одеваться... все эти очки, клочки». - «Как? не по утвержденной форме? – говорит государь. – Строжайше предписать». – «Попущенье, ваше величество, попущенье! Мы только и ожидали милостивого разрешения спасать священную особу вашего величества». Дело не шуточное – принялись дружно. Совет, сенат, синод, министры, архиереи, военачальники, градоначальники и другие полиции совещались, думали, толковали и решили, во-первых, изгнать студентов женского пола из университетов. При этом один из архиереев, боясь подлога, приснопамятствовал, как во время оно, в лжекафолической церкве, на папеж избрана была папиха Анна, и предложил было своих иноков... так как «пред очами мертвецов срама телесного нет». Живые не приняли его предложения, генералы же, с своей стороны, думали, что такого рода экспертиза может быть только поручена высшему сановнику, который своим местом и доверием монарха поставлен вне соблазна; хотели от военного ведомства предложить это место Адлербергу старшему и Буткову – от статских. Но и это не состоялось, говорят, потому, что великие князья домогались на этот пост.
Затем совет, синод, сенат приказали в двадцать четыре часа отрастить стриженые волосы, отобрать очки и обязать подпиской иметь здоровые глаза и носить кринолины. Несмотря на то что в «Кормчей книге» ничего не сказано о «обручеюбии» и «подолоразверстии», а волосы плести просто в ней запрещено, черное духовенство согласилось. На первый случай жизнь государя казалась обеспеченною до Елисейских полей. Не их вина, что в Париже тоже нашлись Елисейские поля, да еще с «круглой точкой».
Чрезвычайные меры эти принесли огромную пользу, и это я говорю без малейшей иронии – кому?
Нашим нигилисткам.
Им недоставало одного – сбросить мундир, формализм и развиваться с той широкой свободой, на которую они имеют большие права. Самому ужасно трудно, привыкнув к форме, ее отбросить. Платье прирастает. Архиерей во фраке перестанет благословлять и говорить на о...
Студенты наши и бурши долго не отделались бы от очков и прочих кокард. Их раздели на казенный счет, прибавляя к этой услуге ореолу туалетного мученичества.
Затем их дело – плыть au large95.
Р. S. Одни уже возвращаются с блестящим дипломом доктора медицины – и слава им!
Ницца, летом 1867.
46 «Непорочную Богиню»... «Под ивою» (итал.).
47 полицейского (франц.).
48 Идем, идем! (франц.).
49 И... еще говорят... еще говорят... что... у нас республика... а... нельзя танцевать так, как хочешь! (франц.).
50 Милейший (франц.).
51 под арест (франц.).
52 Инструкция (франц.).
53 Вы ее друг? (франц.).
54 честное слово! (франц.).
55 с хрупким созданием (франц.).
56 приказчиком (франц.).
57 Будьте кратки (франц.).
58 честное слово (франц.).
59 Бедное, милое дитя! (нем.).
60 вздор (франц.).
61 Однако он скучен, ваш друг, со своею проповеднической болезнью. Скоро ли ты кончишь, святенький? (франц.).
62 И я умру в собственном доме или в доме призрения (франц.).
63 «Ящерица» (от лат. lacerta).
64 легкомыслие (франц.).
65 подружка (франц.).
66 проститутка (от франц. faire Ie trotoir).
67 бесед (от франц. conversation).
68 вольная шутка, шалость (франц.).
69 девчонки (франц.).
70 излишки (лат.).
71 Черт возьми... я ничего больше не узнаю.. Где изящество, шик, где остроумие?.. Все это, милостивый государь... ничего не говорит сердцу... Это красиво.. это благоустроенно, но это отдает мясной лавкой... отдает Рубенсом (франц.).
72 «Умереть за отечество» (франц.).
73 «Подпоручик, изнемогший от работы... дрянь, дринь, динь, динь, динь» (франц.).
74 «Уезжая в Сирию», «Что же, однако, любит Марго» (франц.).
75 «Я женщина с боррродою» (франц.).
76 грацией, изюминкой (от франц. fion).
77 без лишних слов (франц.).
78 Пиявка (франц.).
79 ничтожество (франц.).
80 шика и собаки (франц.).
81 полусвет (франц.).
82 в самом деле (франц.).
83 даму с жемчугами (франц.).
84 интимные прогулки (франц.).
85 гимнастические упражнения и беседы (франц.).
86 неудовольствие (франц.).
87 валяй вовсю! (франц.).
88 чернь (франц.).
89 Без кринолинов (то есть «синие чулки»)... без коротких штанов (то есть санкюлотам) (франц.).
90 в царстве истины (нем.).
91 черная дамская полумаска (франц.).
92 Это не бунт, это революция (франц.).
93 Здесь: без оглядки (франц.).
94 под проигрыш (от франц. surcoupe).
95 на простор (франц.).
Часть 8. Глава 1. Без связи. 5. С того и этого света. 2. С этого. Роман «Былое и думы» Александр Герцен
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен