Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
В начале 1853 Маццини исчез. Вскоре после его отъезда явились ко мне два породистых рефюжье – один в шинели с меховым воротником, потому что он десять лет тому назад был в Петербурге, другой без воротника – но с седыми усами и военной бородкой. Они пришли с поручением от Ледрю-Роллена – он хотел знать, не намерен ли я прислать какую-нибудь сумму денег в Европейский комитет. Я признался, что не имею.
Несколько дней спустя тот же вопрос был мне сделан Ворцелем.
– С чего это взял Ледрю-Роллен?
– Да ведь дали же вы Маццини.
– Это скорее резон не давать никому другому.
– Кажется, за вами осталось шестьдесят фунтов?
– Обещанные Маццини.
– Это все равно.
– Я не думаю.
...Прошла неделя – я получил письмо от Маццолени, в котором он уведомлял меня, что до его сведения дошло, что я не знаю, кому доставить шестьдесят фунтов, оставшиеся за мной, в силу чего он просит переслать их ему, как представителю Маццини в Лондоне.
Маццолени этот действительно был секретарем Маццини. Чиновник, бюрократ по натуре – он нас смешил своей министерской важностью и дипломатическими манерами.
Когда телеграмма о восстании в Милане 3 февраля 1853. была напечатана в журналах, я поехал к Маццолени узнать, не имеет ли он каких вестей. Маццолени просил меня подождать – потом вышел озабоченный, доблестный, с какими-то бумагами и с Братиано, с которым был в важном разговоре.
– Я к вам приехал узнать, нет ли каких вестей.
– Нет, я сам узнал из «Теймса» – жду с часу на час депешу.
Подошли еще человека два. Маццолени был доволен и потому морщился и жаловался на недосуг. Разговорившись, он начал полусловами добавлять новости и пояснять.
– Откуда же вы знаете? – спросил я его.
– Это... это, разумеется, мои соображения, – заметил, несколько смешавшись, Маццолени.
– Завтра утром я к вам приеду...
– А если сегодня будет что-нибудь, я извещу вас.
– Вы меня одолжите – от семи до девяти я буду у Бери.
Маццолени не забыл – часу в восьмом я обедал у Вери. Взошел итальянец, которого я раза два видал – он подошел ко мне, осмотрелся, выждал, когда гарсон пошел за чем-то, и, сказав мне, что Маццолени поручил ему передать, что никакой телеграммы не было, – ушел.
...Получив письмо – от этого статс-секретаря по революции – я ему отвечал шутя, что он напрасно меня представляет в каком-то беспомощном состоянии, стоящего середь Лондона, затрудняясь, кому отдать шестьдесят ливров – что я без письма Маццини вовсе не намерен их кому б то ни было отдавать.
Маццолени написал мне длинную и несколько гневную ноту, которая должна была, не унижая достоинства писавшего, быть колкой для получающего – не выходя, впрочем, из пределов парламентской вежливости.
Не прошло недели после этих искушений – как утром приехала ко мне Эмилия Г., одна из преданнейших женщин Маццини и близкий его друг. Она мне сообщила о том, что восстание в Ломбардии не удалось и что Маццини еще скрывается там и просит немедленно выслать денег, а денег нет.
– Вот вам, – сказал я ей, – знаменитые шестьдесят фунтов, – не забудьте только сказать тайному советнику Маццолени – да и Ледрю-Роллену, если случится, что я не так-то дурно сделал, не бросив в омут Европейского комитета эти полторы тысячи франков.
Предупреждая наш русский, национальный вывод из моего рассказа – я должен сказать, что деньгами, так собираемыми, никогда никто не пользовался;157 у нас их кто-нибудь украл бы, – здесь они исчезали в том роде, если б кто-нибудь, не записывая нумеров, жег бы на свече ассигнации.
Эмиссар поехал и приехал назад, ничего не сделавши. Война- приближалась... началась. Эмиграция была недовольна – молодые эмигранты винили товарищей Ворцеля в неспособности, лени, в желании устроить свои делишки – вместо польских дел – в апатии. Неудовольствие их дошло до явного ропота, они поговаривали об отчете, который хотели требовать от членов Централизации, об открытом заявлении недоверия. Их останавливало и удерживало одно – уважение и любовь к Ворцелю. Сколько мог, я, через Чернецкого, поддерживал это – но ошибка за ошибкой Централизации должны были, наконец, вывести из терпения хоть кого.
В ноябре 1854 был снова польский митинг – но уже совсем в другом духе, чем в прошлом году. Председателем был избран член парламента Жозуа Вомслей: поляки ставили свое дело под английский патронаж. В предупреждение слишком красных речей Ворцель написал кой к кому записки вроде полученной мною: «Вы знаете, что 29 у нас митинг; не можем пригласить вас и в этот год, как в прошлый, сказать нам несколько сочувствующих слов: война и необходимость сближения с англичанами заставляет нас дать митингу иной цвет. Не Герцен, не Ледрю-Роллен и Пьянчани будут говорить – а большей частью англичане, из наших же один Кошут возьмет речь, чтоб изложить положение дел и проч.». Я отвечал, что «приглашение не говорить на митинге я получил – и с тем большей охотой его принимаю, что оно очень легко».
Сближение с англичанами не состоялось, уступки были сделаны напрасно - даже подписка шла плохо. Ж. Вомслей сказал, что он готов дать денег, но не хочет подписать своего имени, не желая как член парламента официально участвовать в сборе, цель которого не признана правительством.
Все это и, между прочим, мое отдаление от митинга довело раздражение молодых людей до крайней степени, у них уже ходил по рукам обвинительный акт. Как нарочно, в то же время я должен был перевести русскую типографию в другое место. Зенкович, нанимавший на свое имя дом, в котором помещалась она вместе с польской типографией, был кругом в долгах, два раза уже являлись брокеры,158 – всякий день можно было ждать, что типографию захватят вместе с другой мебелью. Я поручил Чернецкому ее перевести – Зенк<ович> упирался, не хотел выдать букв и принадлежностей – я написал ему холодную записку.
В ответ на нее на другой день приехал больной и расстроенный Ворцель - ко мне в Твикнем.
– Вы нам наносите Ie coup de grace159 в то самое время, как у нас идет такая усобица, вы переводите типографию.
– Уверяю вас, что тут никаких нет политических причин, ни ссор, ни демонстраций, а очень просто: я боюсь, что опишут все у Зенк<овича>. Отвечаете ли вы мне, что этого не будет? Я на ваше честное слово положусь и типографию оставлю.
– Дела его очень запутаны – это правда.
– Как же вы хотите, чтоб я рисковал моим единственным орудием. Если даже я потом и выкуплю – чего будет стоить одна потеря времени? Вы знаете, как это здесь делается...
Ворцель молчал.
– Вот что я могу сделать для вас: я напишу письмо, в котором скажу, что хозяйственные распоряжения заставляют меня перевести типографию – но что это не только не значит, что мы расходимся – но, напротив, что у нас вместо одной будет две типографии. Письмо это вы можете напечатать, если желаете, или показать кому угодно.
Действительно, я в этом смысле и написал письмо на имя Жабицкого, забитого члена Централизации, заведовавшего ее материальной частью.
Ворцель остался обедать. После обеда я уговорил его переночевать в Твикнеме, вечером мы сидели с ним вдвоем перед камином. Он был очень печален, ясно понимая, каких ошибок он наделал, как все уступки не повели ни к чему, кроме к внутреннему распадению, наконец, как агитация, которую он делал с Кошутом, пропадала бесследно; а фондом всей черной картины - убийственный покой Польши.
П. Тейлор велел хозяйке дома всякую неделю посылать к нему счет – за квартиру, стол и прачку – этот счет он платил, но «на руки» ему не давал ни одного фунта.
Осенью 1856 Ворцелю советовали ехать в Ниццу и сначала пожить на теплых закраинах Женевского озера. Услышав это – я ему предложил деньги, нужные на путь. Он принял, и это нас снова сблизило – мы опять стали чаще видаться. Но собирался он в путь тихо – лондонская зима, сырая, с продымленным, давящим туманом, вечной сыростью и страшными северо-восточными ветрами, - начиналась. Я торопил его, но у него уже развивался какой-то инстинктивный страх от перемены, от движения, он боялся одиночества, я ему предлагал взять с собою кого-нибудь до Женевы – там я его передал бы Карлу Фогту... Он все принимал, со всем соглашался, но ничего не делал. Жил он ниже rez-de-chaussee,160 у него в комнате почти никогда не было светло, там-то, в астме, без воздуха, дыша каменным углем, он потухал.
Ехать он решительно опоздал, я ему предложил нанять для него хорошую комнату в Brompton consumption hospital.161
– Да это было бы хорошо... но нельзя. Помилуйте, это страшная даль отсюда.
– Ну так что же?
– Жабицкий живет здесь, и все дела наши здесь, а он должен каждое утро приходить ко мне с дневным отчетом!..
Тут самоотвержение граничило с сумасшествием.
: : : : : : : : : : : : : : : : : : : : : : : : :
– Вы, верно, слышали, – спросил меня Ворцель, – что против нас готовится обвинительный акт?
– Слышал.
– Вот что я заслужил под старость... вот до чего дожил... – и он грустно качал седой головой своей.
– Вряд правы ли вы, Ворцель. Вас так привыкли любить и уважать, что если этому делу не давали хода, то это только из боязни вас огорчить. Вы знаете, зуб не на вас, пусть ваши товарищи идут своей дорогой.
– Никогда, никогда! Мы все делали вместе, на нас лежит общая ответственность.
– Вы их не спасете...
– А что вы говорили полчаса тому назад по поводу того, что Россель предал своих товарищей?
Это было вечером. Я стоял поодаль от камина, Ворцель сидел у самого огня, обернувшись лицом к камину, его болезненное лицо, на котором дрожал красный отсвет, показалось мне еще больше истомленным и страдальческим - слеза, старая слеза скатывалась по исхудалой щеке его... Прошли несколько минут невыносимо тяжелого молчания... Он встал, я проводил его в его спальню, большие деревья шумели в саду, Ворцель отворил окно и сказал:
– Я здесь с моей несчастной грудью прожил бы вдвое.
Я схватил его за обе руки.
– Ворцель, – говорил я ему, – останьтесь у меня; я вам дам еще комнату, вам никто мешать не будет, делайте, что хотите, завтракайте одни, обедайте одни, если хотите; вы отдохнете месяца два... вас не будут беспрерывно тормошить, вы освежитесь, я вас прошу как друга, как ваш меньшой брат!
– Благодарю, благодарю вас от всего сердца; я сейчас бы принял ваше предложение, но при теперешних обстоятельствах это просто невозможно... С одной стороны, война, с другой – наши это примут за то, что я их оставил. Нет, каждый должен нести крест свой до конца.
– Ну так усните по крайней мере спокойно, – сказал я ему, стараясь улыбнуться. Его нельзя было спасти!
...Война оканчивалась, умер Николай, началась новая Россия, дожили мы до Парижского мира и до того, что «Полярная звезда» и все напечатанное нами в Лондоне покупалось на корню. Мы стали издавать «Колокол», и он пошел... Мы с Ворцелем видались редко, он радовался нашим успехам, с той внутренней, подавляемой, но жгучей болью, с которой мать, потерявшая сына, следит за развитием чужого отрока... Время роковой альтернативы, поставленной Ворцелем в его oggi о mai162, наступало, и он гаснул...
За три дня до его кончины Чернецкий прислал за мною. Ворцель меня спрашивал – он был очень плох, ждали его кончины. Когда я приехал к нему, он был в забытьи, близком к обмороку, бледный, восковой лежал он на диване... щеки его совершенно ввалились, такие припадки с ним повторялись в последние дни, он привыкал быть мертвым. Через четверть часа Ворцель стал приходить в себя, слабо говорить, потом узнал меня, привстал и лег полусидя на диване.
– Читали вы газеты? – спросил он меня,
– Читал.
– Расскажите, как идет невшательский вопрос, я не могу ничего читать.
Я ему рассказал, он все слышал и все понял.
– Ах, как спать хочется, оставьте меня теперь, я не усну при вас, а мне от сна будет легче.
На другой день ему было получше. Ему хотелось мне что-то сказать... Он раза два начинал и останавливался... и, только оставшись со мной наедине, умирающий подозвал меня к себе и, слабо взяв меня за руку, сказал:
– Как вы были правы... Вы не знаете, как вы были правы... У меня лежало это на душе вам сказать.
– Не будем больше говорить об них.
– Идите вашей дорогой... – он поднял на меня свой умирающий, но светлый, лучезарный взгляд. Больше он говорить не мог. Я поцеловал его в губы – и хорошо сделал, мы простились надолго. Вечером он встал, вышел в другую комнату, хлебнул теплой воды с джином у хозяйки дома, простой, превосходной женщины, религиозно уважавшей в Ворцеле какое-то высшее явление, взошел опять к себе и уснул. На другой день, утром, Жабицкий и хозяйка спросили, не надобно ли ему чего больше. Он просил сделать огонь и дать ему еще уснуть. Огонь сделали. Ворцель не просыпался.
Я уже не застал его. Худое-худое лицо. его и тело было покрыто белой простыней, я посмотрел на него, простился и пошел за работником скульптора, чтоб снять маску.
Его последнее свидание, его величественную агонию я рассказал в другом месте.163 Прибавлю к ней одну страшную черту.
Ворцель никогда не говорил о своей семье. Раз как-то он искал для меня какое-то письмо: порывшись на столе, он открыл ящик. Там лежала фотография какого-то сытого молодого человека с офицерскими усами.
– Наверное, поляк и патриот? – сказал я, больше шутя, чем спрашивая.
– Это, – сказал Ворцель, глядя в сторону и поспешно взяв у меня из рук портрет, – это... мой сын.
Я узнал впоследствии, что он был русским чиновником в Варшаве.
Дочь его вышла замуж за какого-то графа и жила богато; отца она не знала.
Дни за два до своей кончины он диктовал Маццини свое завещание – совет Польше, поклон ей, привет друзьям...
– Теперь все, – сказал умирающий. Маццини не покидал пера.
– Подумайте, – говорил он, – не хотите ли вы в эту минуту...
Ворцель молчал.
– Нет ли еще лиц, которым бы вы имели что-нибудь сказать?
Ворцель понял; лицо его подернулось тучей, и он ответил.
– Мне им нечего сказать.
Я не знаю проклятия, которое ужаснее звучало бы и тяжелей бы ложилось этих простых слов.
С смертью Ворцеля – демократическая партия польской эмиграции в Лондоне обмельчала. Им, его изящной, его почтенной личностью, она держалась. Вообще радикальная партия распалась на мелкие партии, почти враждебные. Годичные митинги вразбивку стали бедны числом и интересом... вечная панихида, перечень старых и новых потерь – и, как всегда в панихидах, чаяние воскресения мертвых и жизни будущего века – чаяние во второе пришествие Бонапарта и в преображение Речи Посполитой.
Два-три благородных старца остались величественными и скорбными памятниками – как те длиннобородые, седые израильтяне, которые плачут у стен иерусалимских, они не как вожди указывают путь вперед, а как иноки – могилу - они останавливают нас своим Sta, viator! Herois sepulcrum...164
Между ними, лучший из лучших – сохранивший в дряхлом теле молодое сердце и юный, кроткий, детски чистый, голубой взгляд, – одна нога его уже в гробе, – скоро уйдет он, скоро и противник его, Адам Чарторижский.
Уж не в самом ли деле это finis Poloniae?165
...Прежде чем мы совсем оставим трогательную и симпатичную личность Ворцеля – на холодном Гайгетском кладбище, – я хочу рассказать несколько мелочей о нем. Так люди, идущие с похорон, приостанавливая скорбь, рассказывают разные подробности о покойном.
Ворцель был очень рассеян в маленьких житейских делах – после него всегда оставались очки, их чехол, платок, табатерка – зато, если близко него лежал не его платок, он его клал в карман, он приходил иногда с тремя перчатками, иногда с одной.
Прежде чем он переехал в Hunter street, он жил возле в полукруге небольших домов Burton crescent, 43 – недалеко от Нью-Рода. На английский манер все домы полукруга были одинакие. Дом, в котором жил Ворцель, был пятый с края – и он всякий раз, зная свою рассеянность, считал двери. Возвращаясь как-то с противуположной стороны полулунья, Ворцель постучал и, когда ему отперли, взошел в свою комнатку. Из нее вышла какая-то девушка, вероятно хозяйская дочь. Ворцель сел отдохнуть к потухавшему камину – за ним кто-то раза два кашлянул – на креслах сидел незнакомый человек.
– Извините, – сказал Ворцель, – вы, верно, меня ждали?
– Позвольте, – заметил англичанин, – прежде чем я отвечу, узнать, с кем я имею честь говорить?
– Я Ворцель.
– Не имею удовольствия знать, что же вам угодно? Тут вдруг Ворцеля поразила мысль, что он не туда попал – оглядевшись, он увидел, что мебель и все прочее не его. Он рассказал англичанину свою беду и, извиняясь, отправился в пятый дом с другой стороны. По счастью, англичанин был очень учтивый человек – что не очень обыкновенный плод в Лондоне.
Месяца через три – та же история. На этот раз, когда он постучал, горничная, отворившая дверь, видя почтенного старика, просила его взойти прямо в парлор – там англичанин ужинал с своей женой. Увидя входящего Ворцеля, он весело протянул ему руку и сказал:
– Это не здесь, вы живете в сорок третьем номере. При этой рассеянности - Ворцель сохранил до конца жизни необыкновенную память, я в нем справлялся, как в лексиконе или энциклопедии. Он читал все на свете, занимался всем - механикой и астрономией, естественными науками и историей. Не имея никаких католических предрассудков – он, по странному pli166 польского ума, верил в какой-то духовный мир – неопределенный, ненужный, невозможный – но отдельный от мира материального. Это не религия Моисея, Авраама и Исаака, а религия Жан-Жака, Жорж Санд, Пьера Леру, Маццини и проч. Но Ворцель имел меньше их всех прав на нее.
Когда его астм не очень мучил и на душе было не очень темно, Ворцель был очень любезен в обществе – он превосходно рассказывал, и особенно воспоминания из старого панского быта, – этими рассказами я заслушивался. Мир пана Тадеуша, мир Мурделио проходил перед глазами – мир, о кончине которого не жалеешь, напротив, радуешься – но которому невозможно отказать в какой-то яркой, необузданной поэзии – вовсе недостающей нашему барскому быту. Нам в сущности так не свойственна западная аристократия, что все рассказы о наших тузах сводятся на дикую роскошь, на пиры на целый город, на бесчисленные дворни, на тиранство крестьян и мелких соседей – с рабским подобострастием перед императором и двором. Шереметевы и Голицыны, со всеми их дворцами и поместьями, ничем не отличались от своих крестьян, кроме немецкого кафтана, французской грамоты, царской милости и богатства. Все они беспрерывно подтверждали изречение Павла, что у него только и есть высокопоставленные люди – это те, с которыми он говорит и пока говорит... Все это очень хорошо, но надобно это знать. Что может быть жалче et moins aristocratique,167 как последний представитель русского барства и вельможничества, виденный мною, – князь Сергий Михайлович Голицын, и что отвратительнее какого-нибудь Измайлова.
Замашки польских панов были скверны, дики, почти непонятны теперь – но диаметр другой, но другой закал личности и ни тени холопства.
– Знаете вы, – спросил меня раз Ворцель, – отчего называется Passage Radzivill в Пале-Рояле?
– Нет.
– Вы помните знаменитого Радзивилла, приятеля регента, который проехал на своих из Варшавы в Пари» и для всякого ночлега покупал дом? Регент был без ума от него: количество вина, которое выпивал Радзивилл, покорило ему расслабленного хозяина – герцог так привык к нему, что, видаясь всякий день, посылал еще по утрам к нему записки. Занадобилось как-то Радзивиллу что-то сообщить регенту. Он послал хлопа к нему с письмом. Хлопец искал, искал, не нашел и принес повинную голову. «Дурак, – сказал ему пан, – поди сюда. Смотри в окно – видишь этот большой дом?» (Пале-Рояль). – «Вижу» - «Ну, там живет первый здешний пан, каждый тебе укажет». Пошел хлопец - искал, искал, – не может найти. Дело было в том, что домы отгораживали дворец и надобно было сделать обход по St.-Honore... «Фу, какая скука, - сказал пан. – Велите моему поверенному скупить дома между моим дворцом и Пале-Роялем – да и сделайте улицу – чтоб дурак этот не плутал, когда я опять его пошлю к регенту».
157 Итальянская эмиграция выше всякого подозрения.. В французской был один забавный случай. Бароне, о котором была речь в рассказе о дуэли Бартелеми, – собрал по поручению Ледрю-Роллена какие-то деньги и прожил их. После этого желание возвратиться в Лондон сильно уменьшилось – и он стал просить разрешения остаться в Марсели. Бильо отвечал, что Бароне как политический человек так безопасен, что мог бы остаться, но что бесчестный поступок его с своей собственной партией показывает, что он не надежный человек – в силу чего он ему отказывает.
Своего рода пальма и тут принадлежит немцам. Они сколотили сборами в Америке и Манчестере, помнится, тысяч двадцать франков. Деньги эти, назначенные для агитации, пропаганды, поддержания процессов и пр., они положили в один из лондонских банков – и избрали распорядителями Кинкеля, Руге и графа Оскара Рейхенбаха – трех непримиримых врагов. Те тотчас догадались, какой богатый источник неприятностей друг другу им дан в руки – а потому и поспешили написать в условиях взноса, чтоб банк не выдавал никакой суммы без всех трех подписей. Стоило одному или двум даже подписаться – третий не соглашался. Что ни делало немецкое эмиграционное общество – одной подписи недоставало. Так и лежит сумма нетронутая и поднесь в банке, – вероятно, приданым будущей тевтонской республики. (Прим. А. И. Герцена.).
158 судебные исполнители (от англ. Broker).
159 смертельный удар (франц.).
160 первого этажа (франц.).
161 Бронтомском туберкулезном санатории (англ.).
162 теперь или никогда (итал.).
163 «Сборник типографии», стр. 163 – 164. (Прим. А. И. Герцена.).
164 Стой, путник! Могила героя... (лат.).
165 конец Польше? (лат.).
166 складу (франц.).
167 и менее аристократично (франц.).
Часть 6. Глава 6. Польские выходцы (продолжение). Роман «Былое и думы» Александр Герцен
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен