Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
Помещение мистера Пембельчука в городе находилось на Хайт-Стрите и носило характер конторы торговца хлебными зернами и семенами. При виде множества маленьких ящиков в его лавке мне вообразилось, что он должен быть самым счастливым человеком в мире; я очень удивился, когда заглянул в два или три нижних ящика и увидел там темные бумажные пакетики, где лежали цветочные семена, а также луковицы, которые ждали теплых дней, чтобы выйти из своей тюрьмы и расцвести.
Размышление эти пришли мне в голову рано утром на следующий день моего приезда в город. Накануне вечером меня сразу отправили спать в мезонин с покатой крышей, которая так низко спускалась над тем местом, где стояла кровать, что между нею и моими бровями был всего один фут расстояния. В это же самое утро я сделал также открытие странного сходства между семенами и плисом. Мистер Пембельчук носил всегда плисовую одежду, как и приказчик его; плис отдавал запахом семян, а семена запахом плиса, так что по запаху трудно было отличить, где плис, а где семена. Меня поразил, кроме того, еще тот факт, что мистер Пембельчук вел свою торговлю, поглядывая на противоположную сторону улицы, где находился шорник, который работал, по-видимому, не спуская глаз с колесника, который, казалось, всю жизнь свою держал руки в карманах брюк и наблюдал за булочником, а тот в свою очередь стоял, сложив руки и уставившись на торговца колониальными товарами, стоявшего у дверей и зевавшего на аптекаря. Часовщик, который стоял у своей конторки и через увеличительное стекло рассматривал лежавшие на ней части часов, был, по-видимому, единственным человеком в Хайт-Стрите, который серьезно занимался своим делом, вследствие чего служил предметом удивление для уличных мальчишек, глазевших на него через окна магазина.
Я завтракал в восемь часов утра вместе с мистером Пембельчуком в небольшой комнате позади лавки, а приказчик его в это время сидел в передней комнате на мешке с горохом и уплетал огромный кусок хлеба с маслом, запивая его чаем из глиняной кружки. Общество мистера Пембельчука навело на меня тоску. Не говоря о том, что он, разделяя идеи моей сестры, считал для меня необходимой диету, умерщвляющую плоть и обуздывающую характер, не говоря о том, что с этой целью, конечно, он давал мне самые крошечные кусочки корок, намазывая их самым незначительным количеством масла, и так много подливал горячей воды в молоко, что уж лучше было бы совсем мне не давать молока, но весь разговор его со мной состоял почти исключительно из одной арифметики. Когда я вежливо пожелал ему доброго утра, он напыщенно спросил меня; «Семью девять, мальчик?» Мог ли я отвечать на такой неожиданный вопрос, в таком странном месте и с пустым желудком! Я был голоден, я только что проглотил кусок, как он снова принялся за свои исчисления, продолжая их в течение всего завтрака. «Семь и четыре?» «И восемь?» «И шесть?» «И два?» «И десять?» И так далее. После каждой цифры я еле успевал проглотить кусочек корочки и глотнуть молока, как следовала уже другая; сам же он, между прочим, наслаждался ветчиной с горячим хлебом, (позвольте мне употребить это выражение) с необычайной жадностью пожирая ее.
Я был поэтому очень рад, когда часы пробили десять и мы отправились к мисс Хевишем. Я не особенно ловко чувствовал себя при мысли о том, что ждет меня под кровлей этой леди. Четверть часа спустя мы были уже у старого кирпичного дома мисс Хевишем. Некоторые из окон были совершенно заложены кирпичом, из остальных же все нижние заделаны решетками. Перед домом находился небольшой двор, окруженный решеткой; мы позвонили и стояли у калитки в ожидании, пока нам откроют. Пока мы ждали, мистер Пембельчук успел-таки ввернуть вопрос: «И четырнадцать?» Я сделал вид, что не слышу, и с любопытством смотрел в другую сторону, где находилась пивоварня. В настоящее время в ней ничего не было и пиво давно уже перестали варить в ней.
В эту минуту нижняя половина рамы одного из окон отодвинулась вверх и послышался звонкий голос:
— Как ваше имя?
Мой спутник отвечал на это:
— Пембельчук.
— Хорошо! — отвечал тот же голос.
Окно задвинулось и вскоре после этого мы увидели молодую леди, шедшую с ключами по двору.
— Это вот Пип, — сказал мистер Пембельчук.
— Это и есть Пип?… Да?.. — отвечала молодая леди, очень красивая и, по-видимому, гордая. — Войди, Пип!
Мистер Пембельчук также хотел войти, но леди захлопнула калитку под самым его носом.
— О! — сказала она. — Вы желаете видеть мисс Хевишем?
— Если мисс Хевишем желает видеть меня, — отвечал с некоторым смущением мистер Пембельчук.
— Ага! — сказала девушка. — Ну, так она этого не желает.
Она сказала это таким решительным тоном, что мистер Пембельчук, несмотря на чувство оскорбленного достоинства, не протестовал ни единым словом. Он только взглянул на меня серьезно — как будто я был виноват в этом — и повернулся, чтобы уходить, сказав мне предварительно с упреком:
— Мальчик! Веди себя так, чтобы не позорить тех, кто тебя воспитал собственными руками!
Я подумал невольно, что он сейчас вернется назад и крикнет мне через решетку ворот:
— И шестнадцать?
Но он этого не сделал.
Молодая девушка закрыла калитку на замок, и мы пошли с нею по двору, который был очень чист и вымощен, хотя везде, во всех углублениях его между камнями, пробивалась трава. Пивоварня имела свой отдельный двор, который отделялся от общего двора забором; деревянная калитка последнего была открыта настежь, да и в пивоварне все также было открыто, но все в ней было пусто и заброшено. Холодный ветер дул там, вероятно, еще сильнее, чем по эту сторону калитки; он пронзительно свистел, врываясь и вырываясь через открытые, входы пивоварни, напоминая собой гул ветра на море среди снастей корабля. Девушка взглянула на меня и сказала:
— Ты, я думаю, мог бы выпить без передышки все пиво, которое теперь варится в этой пивоварне, мальчик!
— Думало, мисс, что мог бы, — робко отвечал я ей.
— Лучше не варить в ней теперь пива, не то оно все прокиснет. Как ты думаешь, мальчик?
— Похоже на то, мисс!
— Да никому и в голову не придет варить его, — прибавила она. — Все кончено здесь навсегда, и будет она стоять без дела до тех пор, пока не развалится. Что касается пива, его столько в подвалах, что можно затопить весь Манор-Хаус.
— Так называется этот дом, мисс?
— Да, это одно из его названий, мальчик!
— Так называется этот дом, мисс?
— Еще одно… Другое его имя Сатис. Это слово греческое, либо латинское, или, может быть, еврейское, или все три вместе… Ну, да это все равно! Оно, значит: довольно.
— Довольно! — сказал я. — Любопытное название, мисс!
— Да, — отвечала она. — Но оно говорит больше, чем кажется. Когда давали ему это название, то хотели этим сказать, что-тому, кто будет владеть этим домом, ничего больше но нужно. Надо полагать, что в те дни они были всем довольны. Однако довольно болтать попусту, мальчик!
Несмотря на то, что она говорила мне «мальчик», обращаясь ко мне с крайне обидным для меня пренебрежением, она по возрасту своему была приблизительно моих лет. Как девочка, она казалась старше меня; она была очень красива, говорила самоуверенно и относилась ко мне свысока, как двадцатилетняя королева.
Мы вошли в дом через боковую дверь — большая парадная дверь с передней стороны дома была закрыта двумя толстыми цепями — и мне сразу бросилось в глаза, что во всех коридорах было темно и горела только одна свеча, поставленная здесь девушкой; она и взяла эту свечу, как только мы вошли. С этой свечой мы прошли по коридору и поднялись на лестницу, где также все было темно. Когда, наконец, мы остановились у дверей какой-то комнаты, девушка сказала мне:
— Войди!
— После вас, мисс, — отвечал я более из робости, чем из вежливости.
— Не будь смешон, мальчик! — отвечала она, — я не пойду туда. — И презрительно взглянув на меня, она ушла прочь и, что еще хуже, унесла с собой и свечу.
Я почувствовал себя неловко, потому что темнота пугала меня. Ничего не оставалось, как постучать в дверь, что я и сделал, после чего услышал приглашение войти. Я вошел и очутился в большой, красивой комнате, освещенной восковыми свечами. Ни единый дневной луч не проникал в эту комнату. Это был будуар, как я заключаю теперь по обстановке, которой вид и значение были мне тогда положительно неизвестны. Первая вещь, которая бросилась мне в глаза, был стол, задрапированный кисеей, и на нем зеркало в позолоченной рамке; я сразу догадался, что это туалетный стол, какой бывает у светских леди.
Не знаю, то ли заключение я вывел бы, не будь здесь такой именно леди. В кресле, облокотившись о стол одной рукой и подперев ею свою голову, сидела самая странная леди, какую я когда-либо видел или какую когда-либо увижу.
На ней было белое платье из дорогой материи… все атлас, кружева, шелк и все белое. Башмаки на ней были белые, с головы спускалась длинная белая фата, прикрепленная к волосам белыми венчальными цветами, но волоса её были совсем седые, даже белые. На шее и руках её сверкали драгоценные украшения, и в таком же роде украшения лежали и на столе. Кругом по комнате разбросаны были платья, не такие дорогие, как надетое на ней, и какие-то ящики и чемоданы. Сама она, по-видимому, не кончила еще одеваться; на ней был только один башмак, а другой лежал на столе подле её руки; фата была наполовину приколота, часы и цепочка от них, кружева, носовой платок, перчатки, букет цветов, молитвенник — все было брошено кое-как на стол рядом с лежавшими на нем драгоценностями.
Все это я увидел не сразу, хотя, во всяком случае, я увидел в первые минуты больше, чем это можно было предположить. Но я заметил, что все белое давно уже перестало быть белым, потеряло свой блеск, поблекло и пожелтело. Я заметил, что невеста поблекла так же, как и её венчальные одежды и цветы, и ничего блестевшего в ней не осталось, кроме блеска её впалых глаз. Я заметил, что платье её было сшито когда-то на округленную фигуру молодой девушки, а теперь висело, как мешок на её фигуре, представлявшей собой скелет, обтянутый кожей. Один раз, когда меня водили на ярмарку, я видел там ужасную восковую фигуру, изображавшую какое-то лицо, лежавшее на парадном смертном ложе. В другой раз меня водили в одну из старинных церквей на болоте, где показывали скелет в истлевшей богатой одежде, который был найден под спудом церкви. Я вспомнил восковую фигуру и скелет, и мне показалось, что у них были такие же темные глаза, как и те, которые в эту минуту смотрели на меня. Я готов был крикнуть, но не посмел.
— Кто это? — спросила леди, сидевшая у стола.
— Пип, мэм!
— Пип?
— Мальчик от мистера Пембельчука, мэм! Пришел… развлекать.
— Подойди ближе… дай посмотреть на тебя. Ближе!
Я стоял подле нее, отвернувшись в сторону, что дало мне возможность заметить подробности некоторых предметов. Так, я заметил, что карманные часы остановились на без двадцати девять и стенные часы также остановились на без двадцати девять.
— Взгляни на меня, — сказала мисс Хевишем. — Ты не боишься женщины, которая не видела солнца с тех пор, как ты родился?
К сожалению, должен сознаться, что я не побоялся сказать ей страшную ложь и отвечал:
— Нет!
— Знаешь ты, к чему я притрагиваюсь здесь? — спросила она, кладя по очереди одну руку за другой на левую сторону груди.
— Да, мэм! (Это заставило меня вспомнить того ужасного молодого человека).
— К чему же я притрагиваюсь?
— К вашему сердцу.
— Оно разбито.
Слово это она произнесла с особенным пафосом, сверкнувшим взглядом и разочарованной улыбкой, точно рисуясь передо мною. Подержав с минуту руки на груди, она медленно опустила их, как будто они отяжелели у неё.
— Я устала, — сказала мисс Хевишем. — Мне хочется какого-нибудь нового развлечения… Я покончила раз навсегда со всеми мужчинами и женщинами. Ну, играй!..
Читатель, я думаю, вполне согласится со мною, что при существующих обстоятельствах трудно было придумать что-либо более невероятное для несчастного мальчика, как выдуманное этой леди развлечение.
— По временам у меня являются дикие фантазии, — сказала она. — Вот и теперь взбрела мне в голову такая дикая фантазия… я хочу видеть какую-нибудь игру… Ну, играй же, играй, играй!… — прибавила она, нетерпеливо двигая пальцами правой руки.
Чувствуя невольный ужас перед образом сестры, внезапно мелькнувшим в моем воображении, я хотел было с отчаяния пробежать кругом комнаты, подражая движениям одноколки мистера Пембельчука, но тут же почувствовал себя до такой степени нерасположенным к подобному представлению, что сразу отказался от этой мысли и продолжал смотреть на мисс Хевишем с таким мрачным видом, что она сказала, когда мы, наконец, вдоволь насмотрелись друг на друга.
— Сердишься ты или упрямишься?
— Нет, мэм! Мне очень жаль вас и жаль, что я сейчас не могу играть. Если вы пожалуетесь на меня, то мне очень попадет от сестры, а потому я рад был бы играть, если бы мог. Но все здесь так ново для меня, так странно, так богато и… так грустно…
Я остановился из боязни, что я скажу или сказал уже что-нибудь лишнее, и мы снова взглянули друг на друга.
Прежде чем снова заговорить она отвернулась от меня, взглянула на свое платье, на туалетный стол и затем на себя в зеркало.
— Так ново для него, — прошептала она, — так старо для меня; так странно для него, так обыкновенно для меня; так грустно для нас обоих! Позови Эстеллу!
Она сказала последние слова с тем же задумчивым видом и я, подумав, что это она говорит самой себе, не тронулся с места.
— Позови Эстеллу! — повторила она, поворачиваясь ко мне. — Ты можешь сделать это. Позови Эстеллу… Открой двери и позови.
Стоять в темном коридоре незнакомого мне дома, звать гордую молодую леди, которая долго не показывалась и не отвечала, чувствовать непреодолимое почти желание рявкнуть во все горло «Эстелла», было почти равносильно той «игре», которой от меня требовали. Наконец, она соблаговолила ответить и вслед за этим в конце коридора показалась её свеча, блестевшая, как звездочка.
Мисс Хевишем приказала ей подойти ближе к себе, взяла со стола ожерелье, приложила его к её нежной шейке, а затем к красивым каштановым волосам.
— Наступит время, когда оно будет твоим, моя дорогая, и ты сумеешь им воспользоваться. А теперь, поиграй в карты с этим мальчиком!
— С этим мальчиком! Ведь это жe простой мальчишка из кузницы!
Я не совсем хорошо расслышал, что сказала мисс Хевишем, но мне показалось, что она отвечала:
— Так что ж! Ты можешь разбить его сердце.
— Какую игру в карты ты знаешь, мальчик? — с величайшим пренебрежением спросила меня Эстелла.
— Я умею играть только в «Нищего», мисс!
— Обыграй его, — сказала Эстелле мисс Хевишем.
Мы сели с Эстеллой за карты. Тут только стал я замечать, что в этой комнате все давно уже остановилось на месте, подобно карманным и стенным часам. Я видел, что мисс Хевишем положила ожерелье на то же самое место на столе, с. которого она его взяла. Пока Эстелла сдавала карты, я снова взглянул на туалетный стол и заметил, что лежавший на нем башмак, когда-то белый, а теперь желтый, ни разу не был надет. Я взглянул на ногу, для которой предназначался когда-то этот башмак, и заметил, что шелковый чулок, когда-то белый, а теперь желтый, был весь в дырках. Не замечай я такого застоя на всех решительно окружающих меня предметах, я принял бы венчальное платье, облекающее, эту иссохшую фигуру, за погребальную одежду, длинную фату за саван.
Пока мы играли, она сидела неподвижно и казалась мне трупом, а оборочки и складочки на её венчальной одежде казались мне покрытыми землистою золою. Я тогда не знал еще ничего о том, что случайно вырытые из земли тела погребенных в древние времена людей тотчас же рассыпались в прах, как только их выносили на воздух; впоследствии я часто думал, что мисс Хевишем походила именно на такой труп и стоило только вывести ее на солнце, чтобы она рассыпалась в прах.
— Ах, этот мальчик!.. Валетов называет вдруг Джеками! — с презрением воскликнула Эстелла еще до окончания нашей первой игры. — А руки у него какие грубые! И какие толстые сапоги!
Никогда раньше не приходило мне в голову, чтобы можно было стыдиться своих рук, но при этом восклицании они показались мне совсем в ином свете. Презрение её к ним произвело на меня такое сильное, впечатление, что и я стал презирать их.
Она выиграла, и теперь была моя очередь сдавать. Я сбился, что было естественно, ибо я прекрасно знал, что она следит за мною в ожидании того, что я сдам неверно. За это она назвала меня глупым, неуклюжим мальчишкой.
— Почему ты ничего не говоришь о ней? — спросила меня мисс Хевишем. — Она наговорила тебе столько грубостей, а ты до сих пор ничего не сказал ей. Что ты думаешь о ней?
— Мне не хотелось бы говорить этого, — со смущением отвечал я.
— Скажи мне на ухо, — сказала мисс Хевишем, склоняясь ко мне.
— Я думаю, она очень горда, — шепнул я ей.
— Еще что?
— Она очень хорошенькая.
— Дальше?
— Она дерзкая. (Эстелла бросила на меня взгляд величайшего отвращения).
— Дальше?
— Мне хотелось бы уйти домой.
— И никогда больше не видеть ее, несмотря на то, что она хорошенькая?
— Я не могу сказать наверное, что не хотел бы видеть ее, но мне хотелось бы уйти теперь домой.
— Ты скоро уйдешь, — сказала мне мисс Хевишем. — Кончи прежде игру.
Если бы я незадолго перед этим не видел улыбки на этом лице, то я подумал бы, что мисс Хевишем потеряла способность улыбаться. Черты лица её точно застыли в напряженном и задумчивом выражении и, казалось, ничто больше не могло оживить их с того самого дня, когда все кругом неё остановилось. Грудь её ввалилась, спина стала сутуловатая, голос угас почти до хриплого шепота; все, казалось, в ней опустилось, и тело и душа, под каким-то тяжелым, внезапно постигшим ее ударом.
Я кончил игру с Эстеллой, — которая снова обыграла меня. Она швырнула карты на стол, когда все они перешли ей в руки, как будто они были противны ей потому, что все они перешли к ней из моих грубых рук.
— Когда бы тебе опять прийти сюда? — сказала мисс Хевишем. — Сейчас подумаю.
Я собирался уже напомнить ей, что сегодня среда, но она заставила меня замолчать нетерпеливым движением пальцев правой руки.
— Тише! Тише! Я ничего не знаю о днях вашей недели; я ничего не знаю о неделях года. Приди снова дней через шесть. Слышишь?
— Да, мэм!
— Эстелла, сведи его вниз! Дай ему чего-нибудь поесть и пусть себе он погуляет по двору, пока ест. Можешь идти, Пип!
Я последовал за свечой вниз, как я следовал за нею вверх, и Эстелла поставила ее на то же место, откуда она взяла ее. Пока она не открыла боковой двери, я вообразил себе, что теперь уже ночь. Ворвавшийся сразу дневной свет ослепил меня, что явилось, конечно, следствием того, что я в течение нескольких часов пробыл в темной комнате, освещенной восковыми свечами.
— Подожди здесь, мальчик, — сказала Эстелла, уходя и запирая за собою дверь.
Я воспользовался тем случаем, что остался один во дворе, и стал рассматривать свои грубые руки и простые сапоги. Мнение о них я составил теперь крайне неблагоприятное. Раньше они никогда не смущали меня, теперь мне тошно было смотреть на них, как на доказательство моего низкого происхождения. Я решил спросить Джо, зачем научил он меня называть эти изображение на картах Джеками, а не валетами. Я желал, чтобы Джо был лучше воспитан, тогда и я был бы лучше воспитан.
Она вернулась обратно и принесла с собой хлеб, мясо и небольшую кружку пива. Она поставила кружку на камни, а хлеб с мясом сунула, мне, не взглянув даже на меня и с таким видом, как будто я был нелюбимой ею собакой. Я почувствовал себя до того униженным, оскорбленным, обиженным, рассерженным, мне стало так горько, — не знаю, право, какое слово подыскать для более ясного выражение своих чувств… Богу одному известны были мои чувства, — что слезы показались у меня на глазах. В ту минуту, как они показались, девушка с нескрываемым восторгом взглянула на меня, чувствуя, что она была главной причиной моего огорчения. Это дало мне силу проглотить их обратно и взглянуть на нее; она бросила на меня презрительный взгляд, как бы желая дать мне понять, что она прекрасно знает, что оскорбила меня, и ушла от меня.
Как только она ушла, я оглянулся кругом, отыскивая место, где бы я мог скрыть свое лицо, и спрятался за дверью пивоварни; прислонившись рукою к стене, я положил голову на нее и заплакал. Я плакал и в то же время стучал ногой по стене и рвал на себе волоса. Чувства мои были так горьки и обида так велика, что ничего не могло быть естественнее такого сильного и бурного проявление их.
Воспитание сестры сделало меня чувствительным. В том маленьком мире, где дети проводят свое существование, они, при каком бы то ни было воспитании, ни к чему так чутко не относятся и ничего так близко не принимают к сердцу, как несправедливость. Как велика несправедливость, испытанная ребенком, — это не имеет никакого значения; ребенок мал, и мир, окружающий его, мал, а потому ничего нет удивительного в том, если его небольшая лошадь-качалка представляется ему сравнительно такой же большой, как и ширококостная ирландская охотничья лошадь. Что касается меня, то будучи с самого нежного младенчества своего жертвой постоянной несправедливости, я уже с того времени, как начал говорить, понимал, что сестра моя, женщина нрава капризного и буйного, несправедливо относилась ко мне. Я таил в своей душе глубокое убеждение, что, хотя она и воспитывала меня «рукой», но все же не имела права воспитывать меня колотушками. Разные наказания, состоявшие в том, что со мной не говорили, лишали меня пищи и сна, били, еще более укрепляли во мне это убеждение, а так как все мысли мне приходилось таить глубоко в душе, наедине разбираться в них, то это, по всей вероятности, и было главной причиной того, что я становился все более и более робким и чувствительным.
Облегчив до некоторой степени свои оскорбленные чувства ударами ноги об стену и клочками вырванных волос, я вытер лицо рукавом и вышел из пивоварни. Я сел хлеб и мясо и выпил пиво, которое согрело и развеселило меня, так что захотелось даже познакомиться с окружающим меня местом.
Все было пусто и заброшено вплоть до голубятни, находившейся во дворе пивоварни; самая верхушка голубятни до того расшаталась от ветра, что будь в ней голуби, они подумали бы, что находятся на море. Но голубей не было в голубятне, как не было лошадей в конюшне, свиней в хлеве, солоду в амбаре, запаху зерна и пива в бродильных и заторных чанах. Все испарилось из пивоварни с последним клубом дыма, вылетевшим из трубы. Весь соседний двор был загроможден пустыми бочками, которые являлись мрачным воспоминанием о бывших здесь когда-то лучших днях. От бочек несло таким кислым запахом, что он никоим образом не могли напомнить исчезнувшего из них пива.
За самым дальним концом пивоварни находился сад, окруженный старой стеной; она была так невысока, что я без всякого труда вскарабкался на нее и довольно долго продержался на ней, так что успел рассмотреть, что сад этот принадлежит к дому, что он был заброшен и покрыт густой сорной травой; но местами в нем виднелись зеленые и желтые тропинки, по которым, видимо, кто-то гулял… и я действительно увидел Эстеллу, гуляющую в нем. Она могла быть, по-видимому, везде. Когда я соблазнился удовольствием прогуляться по бочкам и стал ходить по ним, я увидел, что она также ходит по ним на другом конце двора. Она стояла спиной ко мне, поддерживая обеими руками свои чудные каштановые волосы, и, ни разу не оглянувшись назад, исчезла вдруг из виду. Потом она мелькнула и в самой пивоварне. Я подразумеваю большое и высокое пространство, вымощенное камнем, где раньше варили обыкновенно пиво и где находилась вся необходимая посуда для варки пива. Когда я в первый раз вошел туда и, пораженный мрачным видом этого места, остановился у дверей, я увидел, как девочка прошла между погасшими топками, поднялась по нескольким легоньким железным ступенькам и взошла на верхнюю галерею, точно поднялась на небо.
В этом самом месте и в этот самый момент моему воображению представилась странная вещь. Тогда она показалась мне странной, но потом, спустя долго после этого, она показалась еще более странной. Я отвернул глаза свои, утомленные ярким светом сверху пивоварни, и взглянул на большую балку, находившуюся в темном углу пивоварни, по правую руку от меня, и увидел какую-то фигуру, повешенную за шею. Фигура была в пожелтевшем от времени белом платье и с башмаком на одной только ноге; она висела так, что я мог ясно видеть поблекшие кружева её платья, подернутые землистым пеплом, и лицо мисс Хевишем, которое поддерживалось так, как будто она старалась позвать меня. Я с ужасом смотрел на эту фигуру, так как был уверен, что минуту тому назад её здесь не было; сначала я бросился прочь от нее, а затем к ней, и тут ужас мой еще увеличился, когда я увидел, что фигура исчезла бесследно.
Только когда я снова увидел ясное морозное небо, людей, проходивших мимо решетки, отделявшей двор от улицы, а затем съел остатки хлеба с мясом и выпил пиво, я несколько пришел в себя. Но успокоился я окончательно после того, как увидел Эстеллу, подходившую ко мне с ключами, чтобы выпустить меня. Я представил себе, с каким презрением она отнесется ко мне, когда заметит мой испуганный вид, и постарался не доставить ей этого удовольствия.
Проходя мимо, она с торжествующим видом взглянула на меня, как бы радуясь тому, что у меня грубые руки и толстые сапоги; она открыла калитку и остановилась подле неё. Я вышел, не взглянув на нее, но она хлопнула меня по плечу и сказала:
— Почему же ты не плачешь?
— Потому что не хочу
— И не хочешь, а плачешь, — отвечала она. — И плакал ты так, что чуть не ослеп, да и теперь не прочь заплакать.
Она презрительно засмеялась, вытолкала меня за калитку и закрыла ее на замок. Я отправился прямо к мистеру Пембельчуку и очень обрадовался, что не застал его дома. Я попросил приказчика передать ему, когда мисс Хевишем выразила желание снова видеть меня, и затем отправился пешком домой в нашу кузницу, находившуюся в четырех милях расстояние от города. Все время, пока я шел, я раздумывал о том, что видел, и глубоко возмущался тем, что я простой рабочий мальчишка, что у меня грубые руки и толстые сапоги, что у меня была отвратительная привычка называть валетов Джеками, что я гораздо больший невежда, чем думал до сих пор, и что положение мое вообще самое низменное и гадкое.
Глава 8
«Большие надежды» Ч. Диккенс
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен