Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
Магазин «Парижский Шик» мадам Анжу помещался в самом центре Города, на Театральной улице, проходящей позади оперного театра, в огромном многоэтажном доме, и именно в первом этаже. Три ступеньки вели с улицы через стеклянную дверь в магазин, а по бокам стеклянной двери были два окна, завешенные тюлевыми пыльными занавесками. Никому неизвестно, куда делась сама мадам Анжу и почему помещение ее магазина было использовано для целей вовсе не торговых. На левом окне была нарисована цветная дамская шляпа, с золотыми словами «Шик паризьен», а за стеклом первого окна большущий плакат желтого картона с нарисованными двумя скрещенными севастопольскими пушками, как на погонах у артиллеристов, и надписью сверху:
«Героем можешь ты не быть, но добровольцем быть обязан».
Под пушками слова:
«Запись добровольцев в Мортирный Дивизион, имени командующего, принимается».
У под’езда магазина стояла закопченная и развинченная мотоциклетка с лодочкой, и дверь на пружине поминутно хлопала, и каждый раз, как она открывалась, над ней звенел великолепный звоночек — брррынь-брррынь — напоминающий счастливые и недавние времена мадам Анжу.
Турбин, Мышлаевский и Карась встали почти одновременно после пьяной ночи и, к своему удивлению, с совершенно ясными головами, но довольно поздно, около полудня. Выяснилось, что Николки и Шервинского уже нет. Николка спозаранку свернул какой-то таинственный красненький узелок, покряхтел — эх, эх… и отправился к себе в дружину, а Шервинский недавно уехал на службу в штаб командующего.
Мышлаевский, оголив себя до пояса в заветной комнате Анюты за кухней, где за занавеской стояла колонка и ванна, выпустил себе на шею и спину и голову струю ледяной воды и с воплем ужаса и восторга вскрикивая:
— Эх! Так его! Здорово! —
залил все кругом на два аршина. Затем растерся мохнатой простыней, оделся, голову смазал бриолином, причесался и сказал Турбину:
— Алеша, эгм… будь другом, дай свои шпоры надеть. Домой уж я не заеду, а не хочется являться без шпор.
— В кабинете возьми, в правом ящике стола.
Мышлаевский ушел в кабинетик, повозился там, позвякал и вышел. Черноглазая Анюта, утром вернувшаяся из отпуска от тетки, шаркала петушиной метелочкой по креслам. Мышлаевский откашлялся, искоса глянул на дверь, изменил прямой путь на извилистый, дал крюку и тихо сказал:
— Здравствуйте, Анюточка…
— Елене Васильевне скажу, — тотчас механически и без раздумья шепнула Анюта и закрыла глаза, как обреченный, над которым палач уже занес нож.
— Глупень…
Турбин неожиданно заглянул в дверь. Лицо его стало ядовитым.
— Метелочку, Витя, рассматриваешь? Так. Красивая. А ты бы лучше шел своей дорогой, а? А ты, Анюта, имей в виду, в случае, ежели он будет говорить, что женится, так не верь, не женится.
— Ну что, ей-Богу, поздороваться нельзя с человеком.
Мышлаевский побурел от незаслуженной обиды, выпятил грудь и зашлепал шпорами из гостиной. В столовой он подошел к важной рыжеватой Елене, и при этом глаза его беспокойно бегали.
— Здравствуй, Лена, ясная, с добрым утром тебе. Эгм… (Из горла Мышлаевского выходил вместо металлического тенора хриплый низкий баритон). Лена, ясная, — воскликнул он прочувственно, — не сердись! Люблю тебя и ты меня люби. А что я нахамил вчера, не обращай внимания. Лена, неужели ты думаешь, что я какой-нибудь негодяй?
С этими словами он заключил Елену в об’ятия и расцеловал ее в обе щеки. В гостиной с мягким стуком упала петушья корона. С Анютой всегда происходили странные вещи, лишь только поручик Мышлаевский появлялся в Турбинской квартире. Хозяйственные предметы начинали сыпаться из рук Анюты; каскадом падали ножи, если это было в кухне, сыпались блюдца с буфетной стойки; Аннушка становилась рассеянной, бегала без нужды в переднюю и там возилась с калошами, вытирая их тряпкой до тех пор, пока не чвакали короткие, спущенные до каблуков шпоры и не появлялся скошенный подбородок, квадратные плечи и синие бриджи. Тогда Аннушка закрывала глаза и боком выбиралась из тесного, коварного ущелья. И сейчас в гостиной, уронив метелку, она стояла в задумчивости и смотрела куда-то вдаль, через узорные занавеси, в серое облачное небо.
— Витька, Витька, — говорила Елена, качая головой, похожей на вычищенную театральную корону, — посмотреть на тебя, здоровый ты парень, с чего ж ты так ослабел вчера? Садись, пей чаек, может, тебе полегчает.
— А ты, Леночка, ей-Богу, замечательно выглядишь сегодня. И капот тебе идет, клянусь честью, — заискивающе говорил Мышлаевский, бросая легкие быстрые взоры в зеркальные недра буфета, — Карась, глянь, какой капот. Совершенно зеленый. Нет, до чего хороша.
— Очень красива Елена Васильевна, — серьезно и искренно ответил Карась.
— Это электрик, — пояснила Елена, — да ты, Витенька, говори сразу, — в чем дело?
— Видишь ли, Лена ясная, после вчерашней истории мигрень у меня может сделаться, а с мигренью воевать невозможно…
— Ладно, в буфете.
— Вот, вот… Одну рюмку… Лучше всяких пирамидонов.
Страдальчески сморщившись, Мышлаевский один за другим проглотил два стаканчика водки и закусил их обмякшим вчерашним огурцом. После этого он об’явил, что будто бы только что родился и из’явил желание пить чай с лимоном.
— Ты, Леночка, — хрипловато говорил Турбин, — не волнуйся и поджидай меня, — я с’езжу, запишусь и вернусь домой. Касательно военных действий не беспокойся, будем мы сидеть в городе и отражать этого миленького украинского президента — сволочь такую.
— Не послали бы вас куда-нибудь?
Карась успокоительно махнул рукой.
— Не беспокойтесь, Елена Васильевна. Во-первых, должен вам сказать, что раньше двух недель дивизион ни в коем случае и готов не будет, лошадей еще нет и снарядов. А когда и будет готов, то без всяких сомнений останемся мы в Городе. Вся армия, которая сейчас формируется, несомненно будет гарнизоном Города. Разве в дальнейшем в случае похода на Москву…
— Ну, это когда еще там… Эгм.
— Это с Деникиным нужно будет соединиться раньше…
— Да вы напрасно, господа, меня утешаете, я ничего ровно не боюсь, напротив, одобряю.
Елена говорила действительно бодро и в глазах ее уже была деловая будничная забота. «Довлеет дневи злоба его».
— Анюта, кричала она, — миленькая, там на веранде белье Виктора Викторовича. Возьми его, детка, щеткой хорошенько, а потом сейчас же стирай.
Успокоительнее всего на Елену действовал укладистый маленький голубоглазый Карась. Уверенный Карась в рыженьком френче был хладнокровен, курил и щурился.
В передней прощались.
— Ну, да хранит вас Господь, — сказала Елена строго и перекрестила Турбина. Также перекрестила она и Карася и Мышлаевского. Мышлаевский обнял ее, а Карась, туго перепоясанный по широкой талии шинели, покраснев, нежно поцеловал ее обе руки.
*— Господин полковник, — мягко щелкнув шпорами и приложив руку к козырьку, сказал Карась, — разрешите доложить?
Господин полковник сидел в низеньком зеленоватом будуарном креслице на возвышении вроде эстрады в правой части магазина за маленьким письменным столиком. Груды голубоватых картонок с надписью «Мадам Анжу. Дамские шляпы» возвышались за его спиной, несколько темня свет из пыльного окна, завешенного узористым тюлем. Господин полковник держал в руке перо и был на самом деле не полковником, а подполковником в широких золотых погонах, с двумя просветами и тремя звездами, и со скрещенными золотыми пушечками. Господин полковник был немногим старше самого Турбина — было ему лет тридцать, самое большое тридцать два. Его лицо, выкормленное и гладко выбритое, украшалось черными, подстриженными по американски усиками. В высшей степени живые и смышленные глаза смотрели явно устало, но внимательно.
Вокруг полковника царил хаос мироздания. В двух шагах от него в маленькой черной печечке трещал огонь, с узловатых черных труб, тянущихся за перегородку и пропадавших там в глубине магазина, изредка капала черная жижа. Пол, как на эстраде, так и в остальной части магазина, переходивший в какие-то углубления, был усеян обрывками бумаги и красными и зелеными лоскутками материи. На высоте, над головой полковника трещала, как беспокойная птица, пишущая машинка, и когда Турбин поднял голову, увидал, что пела она за перилами, висящими под самым потолком магазина. За этими перилами торчали чьи-то ноги и зад в синих рейтузах, а головы не было, потому что ее срезал потолок. Вторая машинка стрекотала в левой части магазина, в неизвестной яме, из которой виднелись яркие погоны вольноопределяющегося и белая голова, но не было ни рук, ни ног.
Много лиц мелькало вокруг полковника, мелькали золотые пушечные погоны, громоздился желтый ящик с телефонными трубками и проволоками, а рядом с картонками грудами лежали, похожие на банки с консервами ручные бомбы с деревянными рукоятками и несколько кругов пулеметных лент. Ножная швейная машина стояла под левым локтем г-на полковника, а у правой ноги высовывал свое рыльце пулемет. В глубине и полутьме, за занавесом на блестящем пруте, чей-то голос надрывался, очевидно, в телефон: «Да… да… говорю. Говорю: да, да. Да, я говорю». Бррынь-ынь… проделал звоночек… Пи-у, — спела мягкая птичка где-то в яме, и оттуда молодой басок забормотал.
— Дивизион… слушаю… да… да.
— Я слушаю вас, — сказал полковник Карасю.
— Разрешите представить вам, господин полковник, поручика Виктора Мышлаевского и доктора Турбина. Поручик Мышлаевский находится сейчас во второй пехотной дружине, в качестве рядового и желал бы перевестись во вверенный вам дивизион по специальности. Доктор Турбин просит о назначении его в качестве врача дивизиона.
Проговорив все это, Карась отнял руку от козырька, а Мышлаевский козырнул. «Чорт… надо будет форму скорее одеть», — досадливо подумал Турбин, чувствуя себя неприятно без шапки, в качестве какого-то оболтуса в черном пальто с барашковым воротником. Глаза полковника бегло скользнули по доктору и переехали на шинель и лицо Мышлаевского.
— Так, — сказал он, — это даже хорошо. Вы где, поручик, служили?
— В тяжелом N дивизионе, господин полковник, — ответил Мышлаевский, указывая таким образом свое положение во время германской войны.
— В тяжелом? Это совсем хорошо. Чорт их знает: артиллерийских офицеров запихнули чего-то в пехоту. Путаница.
— Никак нет, господин полковник, — ответил Мышлаевский, прочищая легоньким кашлем непокорный голос, — это я сам добровольно попросился в виду того, что спешно требовалось выступить под Пост-Волынский. Но теперь, когда дружина укомплектована в достаточной мере…
— В высшей степени одобряю… хорошо, — сказал полковник, и действительно, в высшей степени одобрительно посмотрел в глаза Мышлаевскому. — Рад познакомиться… Итак… ах, да, доктор? И вы желаете к нам? Гм…
Турбин молча склонил голову, чтобы не отвечать «так точно» в своем барашковом воротнике.
— Гм… — полковник глянул в окно, — знаете, это мысль, конечно, хорошая. Тем более, что на-днях возможно… Тэк-с… — он вдруг приостановился, чуть прищурил глазки и заговорил, понизив голос: — Только… как бы это выразиться… Тут видите ли, доктор, один вопрос… Социальные теории и… гм… вы социалист? неправда-ли? как все интеллигентные люди?
Глазки полковника скользнули в сторону, а вся его фигура, губы и сладкий голос выразили живейшее желание, чтобы доктор Турбин оказался именно социалистом, а не кем-нибудь иным. — Дивизион у нас так и называется — студенческий, — полковник задушевно улыбнулся, не показывая глаз. — Конечно, несколько сентиментально, но я сам, знаете ли, университетский.
Турбин крайне разочаровался и удивился. «Чорт… Как же Карась говорил?..» Карася он почувствовал в этот момент где-то у правого своего плеча и не глядя понял, что тот напряженно желает что-то дать ему понять, но что именно — узнать нельзя.
— Я, — вдруг бухнул Турбин, дернув щекой, — к сожалению не соцалист, а… монархист. И даже, должен сказать, не могу выносить самого слова «социалист». А из всех социалистов больше всех ненавижу Александра Федоровича Керенского.
Какой то звук вылетел изо рта у Карася сзади за правым плечом Турбина. «Обидно расставаться с Карасем и Витей, — подумал Турбин, — но шут его возьми, этот социальный дивизион».
Глазки полковника мгновенно вынырнули на лице и в них мелькнула какая-то искра и блеск. Рукой он взмахнул, как будто желая вежливенько закрыть рот Турбину, и заговорил:
— Это печально. Гм… очень печально… Завоевания революции и прочее… У меня приказ сверху: избегать укомплектования монархическими элементами, в виду того, что население… необходима, видите ли, сдержанность. Кроме того гетман, с которым мы в непосредственной и теснейшей связи, как вам известно… печально… печально…
Голос полковника при этом не только не выражал никакой печали, но, наоборот, звучал очень радостно и глазки находились в совершеннейшем противоречии с тем, что он говорил.
«Ага-а? — многозначительно подумал Турбин, — дурак я… а полковник этот не глуп. Вероятно, карьерист, судя по физиономии, но это ничего».
— Не знаю уж как и быть… ведь в настоящий момент, — полковник жирно подчеркнул слово «настоящий», — так в настоящий момент, я говорю, непосредственной нашей задачей является защита Города и гетмана от банд Петлюры и, возможно, большевиков. А там, там видно будет… Позвольте узнать, где вы служили, доктор, до сего времени?
— В 1915 году, по окончании университета экстерном в венерологической клинике, затем младшим врачем в Белградском гусарском полку, а затем ординатором тяжелого трехсводного госпиталя. В настоящее время демобилизован и занимаюсь частной практикой.
— Юнкер! — воскликнул полковник, — попросите ко мне старшего офицера.
Чья-то голова провалилась в яме, а затем перед полковником оказался молодой офицер, черный, живой и настойчивый. Он был в круглой барашковой шапке, с малиновым верхом, перекрещенном галуном, в серой, длинной, à la Мышлаевский шинели, с туго перетянутым поясом, с револьвером. Его помятые золотые погоны показывали, что он штабс-капитан.
— Капитан Студзинский, — обратился к нему полковник, — будьте добры отправить в штаб командующего отношение о срочном переводе ко мне поручика… э…
— Мышлаевский, — сказал, козырнув, Мышлаевский.
— … Мышлаевского, по специальности из 2-й дружины. И туда же отношение, что лекарь… э?
— Турбин…
— Турбин мне крайне необходим в качестве врача дивизиона. Просим о срочном его назначении.
— Слушаю, господин полковник, — с неправильными ударениями ответил офицер и козырнул. «Поляк», подумал Турбин.
— Вы, поручик, можете не возвращаться в дружину (это Мышлаевскому). Поручик примет 4-й взвод (офицеру).
— Слушаю, господин полковник.
— Слушаю, господин полковник.
— А вы, доктор, с этого момента, на службе. Предлагаю вам явиться сегодня через час на плац Александровской гимназии.
— Слушаю, господин полковник.
— Доктору немедленно выдать обмундирование.
— Слушаю.
— Слушаю, слушаю! — кричал басок в яме.
— Слушаете? нет. Говорю: нет… Нет, говорю, — кричало за перегородкой.
Брры-ынь… Пи… Пи-у, — пела птичка в яме.
— Слушаете?..
— «Свободные Вести»! «Свободные Вести»! Ежедневная новая газета «Свободные Вести»! — кричал газетчик мальчишка, повязанный сверх шапки бабьим платком. — Разложение Петлюры. Прибытие черных войск в Одессу. «Свободные Вести»!
Турбин успел за час побывать дома. Серебряные погоны вышли из тьмы ящика в письменном столе, помещавшемся в маленьком кабинете Турбина, примыкавшем к гостиной. Там белые занавеси на окне застекленной двери, выходящей на балкон, письменный стол с книгами и чернильным прибором, полки с пузырьками лекарств и приборами, кушетка, застланная чистой простыней. Бедно и тесновато, но уютно.
— Леночка, если сегодня я почему-либо запоздаю, и если кто-нибудь придет, скажи — приема нет. Постоянных больных нет… Поскорее, детка.
Елена торопливо, оттянув ворот гимнастерки, пришивала погоны. Вторую пару, защитных зеленых с черным просветом, она пришила на шинель.
Через несколько минут Турбин выбежал через парадный ход, глянул на белую дощечку:
Доктор А. В. Турбин.
Прием с 4-х до 6-ти. |
приклеил поправку «С 5-ти до 7-ми» и побежал вверх, по Алексеевскому спуску.
— «Свободные Вести»!
Турбин задержался, купил у газетчика и на-ходу развернул газету:
«Беспартийная демократическая газета. |
«Вопросы внешней торговли и в частности торговли с Германией заставляют нас…» |
— Позвольте, а где же?.. руки зябнут. «По сообщению нашего корреспондента в Одессе ведутся переговоры о высадке двух дивизий черных колониальных войск. Консул Энно не допускает мысли, чтобы Петлюра…» |
— Ах, сукин сын мальчишка!
«Перебежчики, явившиеся вчера в штаб нашего командования на Посту-Волынском сообщили о все растущем разложении в рядах банд Петлюры. Третьего дня конный полк в районе Коростеня открыл огонь по пехотному полку сечевых стрельцов. В бандах Петлюры наблюдается сильное тяготение к миру. Видимо, авантюра Петлюры идет к краху. По сообщению того же перебежчика полковник Болботун, взбунтовавшийся против Петлюры, ушел в неизвестном направлении со своим полком и 4-мя орудиями. Болботун склоняется к гетманской ориентации. «Крестьяне ненавидят Петлюру за реквизиции. Мобилизация, об’явленная им в деревнях не имеет никакого успеха. Крестьяне массами уклоняются от нее, прячась в лесах» |
— Предположим… ах, мороз проклятый… Извините.
— Батюшка, что ж вы людей давите? Газетки дома надо читать…
— Извините…
«Мы всегда утверждали, что авантюра Петлюры…»
— Вот мерзавец! Ах ты-ж, мерзавцы.
«Кто честен и не волк |
— Иван Иванович, что это вы сегодня не в духе?
— Да жена напетлюрила. С самого утра сегодня болботунит.
Турбин даже в лице изменился от этой остроты, злобно скомкал газету и швырнул ее на тротуар. Прислушался.
— Бу-у, — пели пушки. — У-уух, — откуда-то, из утробы земли звучало за городом.
— Что за чорт?
Турбин круто повернулся, поднял газетный ком, расправил его и прочитал еще раз на первой странице внимательно:
«В районе Ирпеня столкновения наших разведчиков с отдельными группами бандитов Петлюры. На Серебрянском направлении спокойно. В Красном Трактире без перемен. В направлении Боярки полк гетманских сердюков лихой атакой рассеял банду в полторы тысячи человек. В плен взято 2 человека». |
— Гу… гу… гу… Бу… бу… бу… — ворчала серенькая зимняя даль где-то на юго-западе. Турбин вдруг открыл рот и побледнел. Машинально запихнул газету в карман. От бульвара, по Владимирской улице чернела и ползла толпа. Прямо по мостовой шло много людей в черных пальто… Замелькали бабы на тротуарах. Конный, из Державной Варты, ехал, словно предводитель. Рослая лошадь прядала ушами, косилась, шла боком. Рожа у всадника была растерянная. Он изредка что-то выкрикивал, помахивая нагайкой для порядка и выкриков его никто не слушал. В толпе, в передних рядах, мелькнули золотые ризы и бороды священников, колыхнулась хоругвь. Мальчишки сбегались со всех сторон.
— «Вести!» — крикнул газетчик, и устремился к толпе.
Поварята в белых колпаках с плоскими донышками выскочили из преисподней ресторана «Метрополь». Толпа расплывалась по снегу, как чернила по бумаге.
Желтые длинные ящики колыхались над толпой. Когда первый поровнялся с Турбиным, тот разглядел угольную корявую надпись на его боку:
«Прапорщик Юцевич».
На следующем:
«Прапорщик Иванов».
На третьем:
«Прапорщик Орлов».
В толпе вдруг возник визг. Седая женщина, в сбившейся на затылок шляпе, спотыкаясь и роняя какие-то свертки на землю, врезалась с тротуара в толпу.
— Что это такое? Ваня?! — залился ее голос. Кто-то бледнея побежал в сторону. Взвыла одна баба, за нею другая.
— Господи Исусе Христе! — забормотали сзади Турбина. Кто-то давил его в спину и дышал в шею.
— Господи… последние времена. Что ж это, режут людей?.. Да что ж это…
— Лучше я уж не знаю что, чем такое видеть.
— Что? Что? Что? Что? Что такое случилось? Кого это хоронят?
— Ваня! — завывало в толпе.
— Офицеров, что порезали в Попелюхе, — торопливо, задыхаясь от желания первым рассказать, бубнил голос, — выступили в Попелюху, заночевали всем отрядом, а ночью их окружили мужики с петлюровцами и начисто всех порезали. Ну, начисто… Глаза повыкалывали, на плечах погоны повырезали. Форменно изуродовали.
— Вот оно что? Ах, ах, ах…
«Прапорщик Коровин».
«Прапорщик Гердт».
проплывали желтые гробы.
— До чего дожили… Подумайте.
— Междуусобные брани.
— Да как же?..
— Заснули, говорят…
— Так им и треба… — вдруг свистнул в толпе за спиной Турбина черный голосок, и перед глазами у него позеленело. В мгновение мелькнули лица, шапки. Словно клещами ухватил Турбин, просунув руку между двумя шеями, голос за рукав черного пальто. Тот обернулся и впал в состояние ужаса.
— Что вы сказали? — шипящим голосом спросил Турбин и сразу обмяк.
— Помилуйте, господин офицер, — трясясь в ужасе, ответил голос, — я ничего не говорю. Я молчу. Что вы-с? — голос прыгал. Утиный нос побледнел и Турбин сразу понял, что он ошибся, схватил не того, кого нужно. Под утиным барашковым носом торчала исключительной благонамеренности физиономия. Ничего ровно она не могла говорить, и круглые глазки закатывались от страха.
Турбин выпустил рукав и в холодном бешенстве начал рыскать глазами по шапкам, затылкам и воротникам, кипевшим вокруг него. Левой рукой он готовился что-то ухватить, а правой придерживал в кармане ручку браунинга. Печальное пение священников проплывало мимо и рядом, надрываясь, голосила баба в платке. Хватать было решительно некого, голос словно сквозь землю провалился. Проплыл последний гроб
«Прапорщик Морской»,
пролетели какие-то сани.
— «Вести!» — вдруг под самым ухом Турбина резнул сиплый альт.
Турбин вытащил из кармана скомканный лист и не помня себя, два раза ткнул им мальчишке в физиономию, приговаривая со скрипом зубовным:
— Вот тебе вести. Вот тебе. Вот тебе вести. Сволочь!
На этом припадок его бешенства и прошел. Мальчишка разронял газеты, поскользнулся и сел в сугроб. Лицо его мгновенно перекосилось фальшивым плачем а глаза наполнились отнюдь не фальшивой, лютейшей ненавистью.
— Ште это… что вы… за что мине? — загнусил он, стараясь зареветь и шаря по снегу. Чье-то лицо в удивлении выпятилось на Турбина, но боялось что-нибудь сказать. Чувствуя стыд и нелепую чепуху, Турбин вобрал голову в плечи и круто свернув, мимо газового фонаря, мимо белого бока круглого гигантского здания музея, мимо каких-то развороченных ям, с занесенными пленкой снега кирпичами, выбежал на знакомый громадный плац — сад Александровской гимназии.
— «Вести». Ежедневная демократическая газета! — донеслось с улицы.
Сто восьмидесятиоконным, четырехэтажным громадным покоем окаймляла плац родная Турбину гимназия. Восемь лет провел Турбин в ней, в течение восьми лет в весенние перемены он бегал по этому плацу, а зимами, когда классы были полны душной пыли и лежал на плацу холодный важный снег зимнего учебного года, видел плац из окна. Восемь лет растил и учил кирпичный покой Турбина и младших — Карася и Мышлаевского.
И ровно восемь же лет назад в последний раз видел Турбин сад гимназии. Его сердце защемило почему-то от страха. Ему показалось вдруг, что черная туча заслонила небо, что налетел какой-то вихрь и смыл всю жизнь, как страшный вал смывает пристань. О, восемь лет учения! Сколько в них было нелепого и грустного и отчаянного для мальчишеской души, но сколько было радостного. Серый день, серый день, серый день, ут консекутивум, Кай Юлий Цезарь, кол по космографии и вечная ненависть к астрономии со дня этого кола. Но зато и весна, весна и грохот в залах, гимназистки в зеленых передниках на бульваре, каштаны и май и, главное, вечный маяк впереди — университет, значит, жизнь свободная, — понимаете ли вы, что значит университет? Закаты на Днепре, воля, деньги, сила, слава.
И вот он все это прошел. Вечно загадочные глаза учителей и страшные, до сих пор еще снящиеся бассейны, из которых вечно выливается и никак не может вылиться вода, и сложные рассуждения о том, чем Ленский отличался от Онегина, и как безобразен Сократ, и когда основан орден иезуитов, и высадился Помпей, и еще кто-то высадился, и высадился и высаживается в течение двух тысяч лет…
Мало этого. За восемью годами гимназии, уже вне всяких бассейнов трупы анатомического театра, белые палаты, стеклянное молчание операционных, а затем три года метания в седле, чужие раны, унижения и страдания, — о, проклятый бассейн войны… И вот высадился все там же, на этом самом плацу, в том же саду. И бежал по плацу достаточно больной и издерганный, сжимал браунинг в кармане, бежал, чорт знает куда и зачем. Вероятно защищать ту самую жизнь — будущее, из-за которого мучился над бассейнами и теми проклятыми пешеходами, из которых один идет со станции «А», а другой навстречу ему со станции «Б».
Черные окна являли полнейший и угрюмейший покой. С первого взгляда становилось понятно, что это покой мертвый. Странно, в центре города, среди развала, кипения и суеты, остался мертвый, четырехярусный корабль, некогда вынесший в море десятки тысяч жизней. Похоже было, что никто уже его теперь не охранял, ни звука, ни движения не было в окнах и под стенами, крытыми желтой, николаевской краской. Снег девственным пластом лежал на крышах, шапкой сидел на кронах каштанов, снег устилал плац ровно, и только несколько разбегающихся дорожек следов, показывали что истоптали его только что.
И главное: не только никто не знал, но и никто не интересовался — куда же все делось? Кто теперь учится в этом корабле?? А если не учится, то почему? Где сторожа? Почему страшные, тупорылые мортиры торчат под шеренгою каштанов у решетки, отделяющей внутренний палисадник у внутреннего парадного хода? Почему в гимназии цейхгауз? Чей? Кто? Зачем?..
Никто этого не знал, как никто не знал, куда девалась мадам Анжу, и почему бомбы в ее магазине легли рядом с пустыми картонками?..
— Накати-и! — прокричал голос. Мортиры шевелились и ползали. Человек двести людей шевелились, перебегали, приседали и вскакивали около громадных кованных колес. Смутно мелькали желтые полушубки, серые шинели и папахи, фуражки военные и защитные, и синие студенческие.
Когда Турбин пересек грандиозный плац, четыре мортиры стали в шеренгу, глядя на него пастью. Спешное учение возле мортир закончилось, и в две шеренги стал пестрый новобранный строй дивизиона.
— Господин кап-пи-тан, — пропел голос Мышлаевского, — взвод готов.
Студзинский появился перед шеренгами, попятился и крикнул:
— Левое плечо вперед, шагом марш!
Строй хрустнул, колыхнулся и, нестройно топча снег, поплыл.
Замелькали мимо Турбина многие знакомые и типичные студенческие лица. В голове третьего взвода мелькнул Карась. Не зная еще куда и зачем, Турбин захрустел рядом со взводом…
Часть 1. Глава 6. «Белая говардия (Дни Турбиных)». Михаил Булгаков.
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен