Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
Николай Аполлонович, влетев в кабинетик Лихутина, грянулся каблуками со всего размаху о пол; сотрясение это передалося в затылок; задрожали поджилки; он невольно упал на колени, протрамбовывая темно-зеленым сукном неприятно скользкий паркет; и — ушибся.
Упал и… —
— тотчас привскочил, тяжело дыша и хромая, бросился с перепугу к дубовому тяжелому креслу, представляя собой мешковатую и довольно смешную фигуру с дрожащею челюстью, с явно дрожащими пальцами и с единственным инстинктивным стремлением — поспеть: поспеть ухватиться за кресло, чтобы в случае нападения и сзади торопливо забегать вокруг кресла, перелетая туда и сюда за туда и сюда перелетающим, беспощадным противником, все движенья которого напоминали конвульсии страдающих водобоязнью людей; поспеть ухватиться за кресло!..
Или же, вооружившись тем креслом, опрокинуть противника, и пока тот забьется под тяжелыми дубовыми ножками, броситься поскорее к окну (лучше грохнуться из второго этажа на улицу, разбив вдребезги стекла, чем оставаться наедине с… с…)…
Тяжело дыша и хромая, бросился он к дубовому креслу.
Но едва добежал он до кресла, как горячее дыхание подпоручика обожгло ему шею; обернувшись, он успел разглядеть перекошенный блеклый рот и пятипалую руку, готовую упасть на плечо: багровеющее от бешенства лицо, лицо мстителя, с напряженными жилами на него уставилось окаменевающим глазом; в том безобразном лице не узнал бы никто мягкого лица подпоручика, уравновешенно отпускающего за фифкою фифку . Пятипалая не рука, а громадная лапа, непременно упала бы Аблеухову на плечо, изломавши плечо; но он вовремя перепрыгнул через кресло.
Пятипалая лапа упала на кресло.
И треснуло кресло; наземь грохнуло кресло; раздался над ушами — неповторяемый, никогда еще не услышанный, нечеловеческий звук:
— «Потому что тут обречена погибнуть человеческая душа!»
И угловатое тело полетело за отлетевшей фигуркою; из слюной брызнувшего ротового отверстия пачкою растрещавшихся хрипов вырывались, клокотали и рвались тонкие, петушиные ноты — безголосые и какие-то красные…
— «Потому что… я… вмешался… понимаете? Во все это дело… Дело… это… Понимаете?.. Дело это такое… Дело мое сторона… То есть нет: не сторона… Да понимаете ли?..»
И обезумевший подпоручик, настигнувши жертву, приподнял над согнувшейся в три погибели фигуркою, ожидавшей затрещины, две трепетавших ладони (под согбенной спиною все тщилась фигурка укрыть свою потную голову), нервно сжала в кулаки, повисая всем корпусом над ежившимся у него под руками комочком из мускулов; комочек же с трусливо оскаленным ртом изгибался и кланялся, повторяя все ритмы рук и защищая ладонью свою правую щеку:
— «Понимаю, понимаю… Сергей Сергеевич, успокойтесь», — выпискивало из комочка, — «да тише же, умоляю вас, тише: голубчик, да умоляю же вас…»
Этот комочек из тела (Николай Аполлонович пятился, изогнутый неестественно) — этот комочек из тела семенил на двух подогнутых ножках; и не к окну — от окна (окно отрезывал подпоручик); в то же время в окне видел этот комочек — (как ни странно, это все же был Николай Аполлонович) — и трубу торчавшего пароходика; видел он за каналом — крышу мокрую дома; над крышею была огромная и холодная пустота…
Он допятился до угла и — представьте себе: свинцовые пятипалые руки ему упали на плечи (одна рука, скользнувши по шее, обожгла его шею сорокаградусным жаром); так что он опустился — в углу на карачках, обливаясь, как лед, холодной испариной.
Уже он собирался зажмуриться, заткнуть уши, чтоб не видеть полоумного багрового лика и не слушать выкриков петушиного, безголосого голоса:
— «Ааа… Дело… где каждый порядочный человек, где… ааа… каждый порядочный человек… Что я сказал? Да — порядочный… должен вмешаться, пренебрегая приличием, общественным положением…»
Было странно слушать бессвязное чередование все же осмысленных слов при бессмыслице всех черт, всех движений; Николай Аполлонович думал:
— «Не крикнуть ли, не позвать ли?»
Нет, чего там кричать; и кого позовешь там; нет — поздно; закрыть глаза, уши; миг — и все будет кончено; бац: кулак ударился в стену над головой Аблеухова.
Тут на миг приоткрыл он глаза.
Перед собой он увидел; две ноги были так широко расставлены (он сидел на карачках ведь); головокружительная мысль — и: не обсуждая последствий, с трусливо оскаленным, будто смеющимся ртом, с белольняными, растрепавшимися волосами Николай Аполлонович стремительно прополз между двух широко расставленных ног; привскочил, — и без мысли прямо бросился к двери (прометнулся в окне оловянный край крыши), но… пятипалые, прикосновения ждущие лапы ухватили с позором его за сюртучную фалду; рванули: закракала дорогая материя.
Кусок оторванной фалды отлетел как-то вбок:
— «Постойте… Постойте… Я… я… я… вас… не убью… Остановитесь… вам не угрожает насилие…»
И Николай Аполлонович был грубо отброшен; он спиной ударился в угол; он стоял там в углу, тяжело дыша, казалось, что его волосы — не волосы, а какие-то светлые светлости на багровом фоне прокопченных кабинетных обой; и его темно-васильковые обычно глаза теперь казалися черными от огромного, холодного перепуга, потому что он понял: бесновался над ним не Лихутин, не оскорбленный им офицер, не даже враг, удушаемый мстительным бешенством, а… буйно помешанный, обладающий колоссальною силою мускулов, теперь на него не кидался; но, вероятно, кинется.
А этот буйно помешанный, повернувшись спиной (тут бы его и прихлопнуть), подошел на цыпочках к двери; и — дверь щелкнула: по ту сторону двери раздались какие-то звуки — не то плач, не то шарканье туфель. И — все смолкло. Отступление было отрезано: оставалось окно.
В запертой комнатушке молча они задышали: отцеубийца и полоумный.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В комнате с обвалившейся штукатуркою было пусто; перед захлопнутой дверью лежала мягкая шляпа с полями, а с кушетки свисало крыло фантастического плаща; но когда в кабинетике глухо грохнуло кресло, то с противоположной стороны, из Софьи Петровниной комнаты, заскрипев, распахнулася дверь; и оттуда протопала туфлями Софья Петровна Лихутина в водопаде за спину ей упавших черных волос; сквозной шелковый шарф, напоминая текучую светлость, проволочился за нею; на крошечном Софьи Петровнином лобике обозначалась так явственно складка.
Она подкралась в замочной скважине двери; она присела у двери; она глядела и видела: только две пары переступающих ног да две… панталонные штрипки; ноги протопали в угол; ноги не обозначились нигде, но из угла, клокоча, вырывалися тихие хрипы и точно булькало горло: неповторяемый, петушиный, нечеловеческий шепот. И ноги протопали снова; у самого Софьи Петровнина глаза, по ту сторону двери, раздался металлический звук защелкиваемого замка.
Софья Петровна заплакала, отскочила от двери и увидела — передник да чепчик: это Маврушка у нее за спиной закрывала лицо белоснежным чистым передником; и — Маврушка плакала:
— «Чтó же это такое?.. Голубушка, барыня?..»
— «Я не знаю… Ничего я не знаю… Что же это такое?.. Что там они делают, Маврушка?»
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Половина третьего пополудни.
В одиноком своем кабинете над суровым дубовым столом приподымается лысая голова, легшая на жесткой ладони; и — глядит исподлобья туда, где в камине текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою растрещавшихся угольков, и где отрываются, разрываются, рвутся — красные петушиные гребни — едкие, легкие, пролетая стремительно в дымовую трубу, чтобы слиться над крышами с гарью, с отравленной копотью, и бессменно висеть удушающей, разъедающей мглой.
Приподнимается лысая голова, — мефистофельский блеклый рот старчески улыбается вспышкам; вспышками пробагровеет лицо; глаза — опламененные все же; и все ж — каменные глаза: синие — и в зеленых провалах! Из них глянула холодная, огромная пустота; к ним прильнула, глядит из них, не отрываясь от мороков; мороком перед ней расстилается этот мир.
Холодные, удивленные взоры; и — пустые, пустые: мороками поразожгли времена, солнца, светы; от времен побежала история вплоть до этого мига, когда —
— лысая голова, легшая на жесткой ладони, приподнялась над столом и глядит исподлобья огромною, холодною пустотой, — туда, где в камне текут резвой стаей васильки угарного газа над каленою грудою растраивавшихся угольков. Круг замкнулся.
Что это было?
Аполлон Аполлонович припоминал, где он был, что случилось меж двумя мгновеньями мысли; меж двумя движеньями пальцев с завертевшимся карандашиком; остро отточенный карандашик — вот он прыгает в пальцах.
— «Так себе… Ничего…»
И отточенный карандашик стаями вопросительных знаков падает на бумагу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Бормоча Бог весть что, полоумный продолжал все кидаться; бормоча Бог весть что, продолжал топотать: продолжал шагать по диагонали душного кабинетика. Николай Аполлонович, распластавшийся на стене, в теневом там углу, продолжал наблюдать за движеньями бедного полоумного, способного все же стать диким зверем.
Всякий раз, как там резким движением выкидывались рука или локоть, он вздрагивал; и полоумный — перестал топотать, остановился, выкинулся из роковой диагонали: от Николая Аполлоновича в двух шагах закачалася снова сухая и угрожающая ладонь. Николай Аполлонович тут откинулся: ладонь коснулась угла — пробарабанила в углу на стене.
Но сошедший с ума подпоручик (жалкий более, чем жестокий) его более не преследовал; повернувшись спиною, он уперся локтями в колени, отчего изогнулась спина, и в плечи вошла голова; он глубоко вздохнул; он глубоко задумался.
Вырвалось:
— «Господи!»
И простонало опять:
— «Спаси и помилуй!»
Этим затишием бреда Николай Аполлонович осторожно воспользовался.
Он тихонько привстал и, стараясь оставаться беззвучным, он — выпрямился; голова подпоручика не перевернулась, как только что она перевертывалась, рискуя — ну, право же! — отвинтиться от шеи; видно, бешеный пароксизм разразился; и — теперь шел на убыль; тогда Николай Аполлонович, прихрамывая, заковылял беззвучно к столу, стараяся, чтоб не скрипнул башмак, чтоб не скрипнула половица, — заковылял, представляя собою довольно смешную фигуру в элегантном мундире… — с оторванной фалдою, в резиновых новых калошах и в неснятом с шеи кашне.
Прокрался: остановился у столика, слушая биение сердца и тихое бормотание молитв утихающего больного: и неслышным движением рука его протянулась к пресс-папье; но вот беда: на пресс-папье легла стопочка почтовой бумаги.
Только бы рукавом не зацепить за бумагу!
На беду рукавом стопочку все же он зацепил; раздался предательский шорох и бумажная стопочка рассыпалась на столе; это шуршанье бумаги пробудило в себя ушедшего подпоручика; разразившийся и теперь утихающий пароксизм разразился с новой силой; голова повернулась и увидела стоящего Николая Аполлоновича с протянутою рукой, вооруженною пресспапье; сердце упало: Николай Аполлонович от стола отскочил, пресс-папье осталось у него в кулаке — предосторожности ради.
В два скачка подлетел к нему Сергей Сергеич Лихутин, бросил руку ему на плечо и стал плечо тискать: словом — он принялся за старое:
— «Должен просить извинение… Извините: погорячился я…»
— «Успокойтесь…»
— «Очень уж необычайно все это… Только, пожалуйста, — сделайте милость: не бойтесь… Ну, чего вы дрожите?.. Кажется, я внушаю вам страх? Я… я… я… оборвал у вас фалду: это… это непроизвольно, потому что вы, Николай Аполлонович, обнаружили намерение уклониться от объяснения… Но, поймите же, от меня вам уйти невозможно, не дав объяснения…»
— «Да я же не уклоняюсь», — взмолился тут Николай Аполлонович, все сжимавший в руке пресс-папье, — «о домино я сам начал в подъезде: я сам ищу объяснения; это вы, Сергей Сергеевич, это вы сами длите: сами вы не даете возможности мне дать объяснение».
— «Мм… да, да…»
— «Верите ли, это домино объясняется переутомлением нервов; и вовсе оно не является нарушением обещания: не добровольно стоял я в подъезде, а…»
— «Так за фалду простите», — перебил его снова Лихутин, доказавши лишь, что подлинно он — невменяемый человек (все же плечо Аблеухова он пока оставил в покое)… — «Фалду вам подошьют; если хотите, я сам: у меня есть и иголки и нитки…»
— «Этого недоставало лишь», — мелькнуло в голове у Аблеухова: он с удивлением рассматривал подпоручика, убеждаясь наглядно, что все-таки пароксизм миновал.
— «Но дело не в этом: не в иголках, не в нитках…»
— «Это, Сергей Сергеевич, в сущности… Это — вздор…»
— «Да, да: вздор…»
— «Вздор по отношению к главной теме нашего объяснения: по отношению к стоянью в подъезде…»
— «Да не о стоянье в подъезде же!» — досадливо замахал рукой подпоручик, принимаясь шагать в том же все направлении: по диагонали душного кабинетика.
— «Ну, о Софье Петровне…», — выступил из угла Аблеухов, теперь заметно смелеющий.
— «Не… не… о Софье Петровне…», — прикрикнул на него подпоручик: — «вы меня совершенно не поняли!!..»
— «Так о чем же?»
— «Это все — вздор-с!.. То есть не вздор, но вздор по отношению к теме нашего разговора…»
— «В чем же тема?»
— «Тема, видите ли», — остановился перед ним подпоручик и поднес свои кровью налитые глаза к расширенным от испуга глазам Аблеухова… «Суть, видите ли вся в том, что вы — заперты…»
— «Но… Почему же я заперт?», — и пресс-папье снова сжалося в его кулаке…
— «Для чего я вас запер? Для чего я вас, так сказать, полунасильственным способом затащил?.. Ха-ха-ха: это не имеет ровно никакого отношения к домино, ни к Софье Петровне…»
— «Решительно, он рехнулся: он позабыл все причины, мозг его подчиняется только болезненным ассоциациям: он-таки, меня собирается…», — промелькнуло в голове Николая Аполлоновича, но Сергей Сергеевич, будто поняв его мысль, поспешил его успокоить, что скорей могло показаться насмешкою и злым издевательством:
— «Повторяю, вы здесь в безопасности… Вот только фалда…»
— «Издевается», — подумал Николай Аполлонович и в мозгу его прометнулась в свою очередь сумасшедшая мысль: хватить пресс-папье по голове подпоручика; оглушивши, связать ему руки, и этим насилием спасти себе жизнь, нужную ему хотя бы лишь потому, что… бомба-то… в столике… тикала!!..
— «Видите ли: вы — не уйдете отсюда… А я… я отсюда пойду с продиктованным мною письмом — с вашей подписью… К вам пойду, в вашу комнату, где я утром уж был, но где ничего не заметил… Все у вас подниму там вверх дном; в случае, если поиски мои окажутся совершенно бесплодны, предупрежу вашего батюшку…, потому что» — он потер себе лоб — «не в батюшке сила; сила — в вас: да, да, да-с — в вас единственно, Николай Аполлонович!»
Жестким пальцем уткнулся он в грудь и стоял теперь с высоко взлетевшею бровью (одной только бровью).
— «Этому, послушайте, не бывать: не бывать, Николай Аполлонович, — не бывать никогда!»
И на бритом, багровом лице проиграло:
— «?»
— «!»
— «!?!»
Совершенно помешанный!
Но странное дело: к этому совершенному бреду Николай Аполлонович прислушался; и что-то в нем дрогнуло: подлинно, — бред ли это? Скорее, намеки, высказываемые бессвязно; но намеки — на что? Не намеки ли на… на… на…?
Да, да, да…
— «Сергей Сергеевич, да о чем вы все это?»
И сердце упало: Николай Аполлонович ощутил, что самая кожа его облекает не тело, а… груду булыжника; вместо мозга — булыжник; и булыжник — в желудке.
— «Как о чем?.. Да о бомбе я…» — и Сергей Сергеевич отступил на два шага, удивленный до крайности.
Пресс-папье выпало из разжатого кулака Аблеухова; за мгновение пред тем Николаю Аполлоновичу показалось, что самая кожа его облекает не тело, а — груду булыжника; а теперь ужасы перешли за черту; он почувствовал, как в пенталлионные тяжести (меж нолями и единицею) четко врезалось что-то; единица осталась.
Пенталлион же стал — ноль.
Тяжести воспламенились внезапно: набившие тело булыжники, ставши газами, во мгновение ока прыснули из отверстий всех кожных пор, снова свили спирали событий, но свили в обратном порядке; закрутили и самое тело в отлетающую спираль; так и самое ощущение тела стало — ноль ощущением; лицевые контуры прочертились, невероятно осмыслились, обнаруживая в молодом человеке лицо шестидесятилетнего старца: прочертились, осмыслились, стали резными какими-то; лицо — белое, бледно-белое — стало самосветящимся ликом, обливающим самосветящимся кипятком; наоборот: лицо подпоручика стало ярко-морковного цвета; выбритость еще более поглупела, а кургузенький пиджачок еще более закургузился…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
— «Я, Сергей Сергеевич, удивляюсь вам… Как могли вы поверить, чтобы я, чтобы я… мне приписывать согласие на ужасную подлость… Между тем как я — не подлец… Я, Сергей Сергеевич, — кажется, еще не отпетый мошенник…»
Николай Аполлонович, видимо, не мог продолжать; и он — отвернулся; отвернувшись, повернулся опять…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из теневого угла, будто сроенная, выступала гордая, сутулоизогнутая фигура, состоящая, как подпоручику показалось, из текучих все светлостей, — со страдальчески усмехнувшимся ртом, с василькового цвета глазами; белольняные, светом стоящие волосы образовали опрозраченный, будто нимбовый круг над блистающим и высочайшим челом; он стоял с разведенными кверху ладонями, негодующий, оскорбленный, прекрасный, весь приподнятый как-то на кровавом фоне обой: были красного цвета обои.
Он стоял — с болтающимся на шее кашне и с одной только фалдою: другую — увы — оторвали…
Так стоял он: из глазных громадных провалов на подпоручика неотрывно глядела холодная, огромная пустота, темнота; прилипала и леденила; подпоручик Лихутин отчего-то почувствовал тут, что он со всею своей физической силою, здравостью (он думал, что здрав он) и более того, с благородством, — только мреющий морок; так что стоило Аблеухову с тем сверкающим видом приблизиться к подпоручику, как подпоручик, Сергей Сергеевич, стал явственно от него отступать.
— «Да я верю вам, верю вам», — растерянно замахал он руками.
— «Я, видите ли», — окончательно законфузился он, — «не сомневался нисколько… Мне, право, стыдно… Взволнован я… Мне жена рассказала… Ей записку эту подкинули… Она и прочла — разумеется, распечатала по ошибке», — для чего-то солгал он и покраснел, и потупился…
— «Раз записка мне была распечатана», — тут придрался злорадно сенаторский сын, — «то»… — пожал он плечами, — «то Софья Петровна, конечно, вправе была (это звучало иронией) рассказать вам, как мужу, и самое содержание», — процеживал Николай Аполлонович надменнейшим образом; и — продолжал наступать.
— «Я… я… погорячился», — защищался Лихутин: взгляд его упал на злосчастную фалду, и к фалде он прицепился.
— «Фалду это, не беспокойтесь: я сам пришью…»
Но Николай Аполлонович с чуть-чуть-чуть улыбнувшимся ртом — самосветящийся, стройный — укоризненно продолжал потряхивать ладонями в воздухе:
— «Вы не ведали, что творили».
Темно-васильковые, темно-синие его очи и светом стоящие волосы выражали смутную, неизъяснимую грусть:
— «Идите же: доносите, не верьте!..»
И отвернулся…
Плечи широкие заходили прерывисто… Николай Аполлонович безудержно плакал; вместе с тем: Николай Аполлонович, освободившись от грубого, животного страха, стал и вовсе бесстрашным; и более: в ту минуту он даже хотел пострадать; так по крайней мере он себя ощутил в ту минуту: ощутил себя отданным на терзанье героем, страдающим всенародно, позорно; тело его в ощущениях было — телом истерзанным; чувства ж были разорваны, как разорвано самое «я»; из разрыва же «я» — ждал он — брызнет слепительный светоч и голос родимый оттуда к нему изречет, как всегда, — изречет в нем самом: для него самого:
— «Ты страдал за меня: я стою над тобою».
Но голоса не было. Светоча тоже не было. Была — тьма. Самое чувство, вероятно, оттого и возникло, что только теперь понял он: от встречи на Невском до этой последней минуты незаслуженно оскорбляли его; привезли насильно сюда, протащили— проволокли в кабинетик: насильно; и — оторвали здесь, в кабинетике, сюртучную фалду; ведь и так непрерывно страдал он — двадцать четыре часа: так за что ж должен был сверх того пережить он и страх перед оскорблением действием? Почему ж не было примиренного голоса: «Ты страдал за меня?» Потому что он ни за кого не страдал: пострадал за себя… Так сказать, расхлебывал им самим заваренную кашу из безобразных событий. Оттого и голоса не было. Светоча тоже не было. В месте прежнего «я» была тьма. Этого он не выдержал: плечи широкие заходили прерывисто.
Он отвернулся: он плакал.
— «Право же», — раздалось у него за спиной и примиренно, и кротко, — «ошибся, не понял я…»
В голосе этом все же был и оттенок досады: стыда и… досады; и Сергей Сергеевич стоял, закусивши больно губу; уж не жалел ли только что усмиренный Лихутин, что ошибся он, что врага-то, пожалуй, не пришибить: ни вот этим вот кулаком, ни благородством; так точно бешеный бык, раздразненный красным платком, бросается на противника и — налетает на железные перекладины клетки: и стоит, и мычит, и не знает, что делать. На лице подпоручика изображалась борьба неприятных воспоминаний (разумеется, домино) и благороднейших чувств; противник же, подставляя все спину и плача, неприятно так приговаривал:
— «Пользуясь своим физическим превосходством, вы меня… в присутствии дамы проволокли, как… как…»
Благороднейший порыв победил; Сергей Сергеич Лихутин с протянутою рукой пересек кабинетик; но Николай Аполлонович, повернувшись (на реснице его задрожала слезинка), голосом, задушенным от его объявшего бешенства и от — увы! — самолюбия, пришедшего слишком поздно, так отрывисто произнес:
— «Как… как… тютьку…»
Протяни ему руку он, — Сергей Сергеич почел бы себя счастливейшим человеком: на лице бы его заиграло полное благодушие; но порыв благородства, точно так же, как бешенства, тут же у него закупорился в душе; пал в пустую тьму порыв благородства.
— «Вы хотели, Сергей Сергеевич, убедиться?.. Что я — не отцеубийца?.. Нет, Сергей Сергеевич, нет: надо было подумать заранее… Вы же вот, как… как тютьку. И — оторвали мне фалду»…
— «Фалду можно подшить!»
И прежде чем Аблеухов опомнился, Сергей Сергеевич бросился к двери:
— «Маврушка!.. Черных ниток!.. Иголку…»
Но раскрытая дверь чуть было не ударилась в Софью Петровну, которая тут за дверью подслушивала; уличенная, она отскочила, но — поздно; уличенная и красная, как пион, была она поймана; и на них — на обоих — бросала она негодующий, уничтожающий взгляд. Между ними троими лежала сюртучная фалда.
— «А?… Сонечка…»
— «Софья Петровна!..»
— «Я вам помешала?…»
— «Поди-ка… Вот Николай Аполлонович… Знаешь ли… оторвал себе фалду… Ему бы…»
— «Нет, не беспокойтесь, Сергей Сергеич; Софья Петровна — сделайте одолжение…»
— «Ему бы пришить».
Но уже Николай Аполлонович с перекошенным от глупого положения ртом, рукавом утирая предательские ресницы и припадая на все еще хромавшую ногу, появился в комнате с Фудзи-Ямами… в трепаном сюртуке, с одною висящею фалдою; приподымая итальянский свой плащ, поднял голову и, увидевши переплет потолка, для соблюдения приличий перекошенный рот свой обратил на Софью Петровну.
— «А скажите, Софья Петровна, у вас какая-то перемена: на потолке у вас что-то такое… Какая-то неисправность: работали маляры?»
Но Сергей Сергеевич перебил:
— «Это я, Николай Аполлонович: я… чинил потолки…»
Сам же он думал:
— «А? скажите пожалуйста: нынешней ночью — недоповесился; недообъяснился — теперь…»
Николай Аполлонович, уходя, прохромал через зал; упадая с плеча, проволочился за ним черным шлейфом фантастический плащ его.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Из-за нотабен, вопросительных знаков, параграфов, черточек, из-за уже последней работы поднимается лысая голова; и — опять упадает. Закипела, и от себя отделяя кипящие трески и блески, расфыркалась жаром дохнувшая груда — малиновая, золотая; угольями порассыпались поленья, — и лысая голова поднялась на камин с сардонически усмехнувшимся ртом и с прищуренными глазами; вдруг губы отогнулись испуганно.
Что это?
Во все стороны поразвились красные, кипящие светочи — бьющиеся огни, льющиеся оленьи рога: заветвились и отовсюду вылизываются, — древовидные, золотые сквозные; повыкидались из красного, каминного жерла; кидаются на стены: побежал, расширяясь, камин, превращался в каменный и темничный мешок, где застыли (вдруг стали, вдруг замерли) все текучие светлости, пламена, темно-васильковые угарные газы и гребни: в опрозраченном свете — там сроилась фигура, приподнятая под убегающий свод и сутуло протянутая; тянутся красные, пятипалые руки — попаляющие прикосновением огней.
Что это?
— Вот — страдальчески усмехнувшийся рот, вот — глаза василькового цвета, вот — светом стоящие волосы: облеченный в ярость огней, с искрою пригвожденными в воздухе широко раздвинутыми руками, с опрокинутыми в воздухе ладонями — ладонями, которые проткнуты, —
— крестовидно раскинутый Николай Аполлонович там страдает из светлости светов и указует очами на красные ладонные язвы; а из разъятого неба льет ему росы прохладный ширококрылый архангел — в раскаленную пещь… —
— «Он не ведает, что творит…»
Вдруг… — головокружительный треск, шипение, фырканье: светлые светлости, всколебавшися, разорвались на части, разметая страдальческий образ водоворотами искр.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Через четверть часа он велел заложить лошадей; через сорок минут прошествовал он в карету (это видели мы в предыдущей главе); через час карета стояла среди праздной толпы; и — только ли праздной?…
Что-то случилось тут.
Полувершковое пространство, или стенка кареты, отделяло Аполлона Аполлоновича от мятежной толпы; кони храпели, а в стеклах кареты Аполлон Аполлонович видел все головы: котелки, фуражки и, главное, манджурские шапки; видел пару он на себя устремленных, негодующих глаз; видел он и разорванный рот оборванца: поющий рот (пели). Оборванец, увидевши Аблеухова, что-то грубо кричал:
— «Выходите, эй, видите: нет проезду».
К голосу оборванца присоединились голоса оборванцев.
Тогда Аполлон Аполлонович Аблеухов, во избежание неприятностей, по принуждению толпы должен был приоткрыть каретное дверце; оборванцы увидели вылезающего старика с дрожащей губой, придерживающего перчаткою край цилиндра: Аполлон Аполлонович видел пред собой орущие рты и высокое древко: отрываясь от деревянного древка, по воздуху гребнями разрывались, трепались и рвались легкосвистящие лопасти красного кумачевого полотнища, плещущего в пустоту:
— «Эй вы, шапку долой!»
Аполлон Аполлонович снял цилиндр и поспешно стал тискаться к тротуару, бросив карету и кучера; скоро он семенил по направлению, противоположному роящейся массе; черные тут фигурки повылились из магазинов, дворов, боковых проспектов, трактиров; Аполлон Аполлонович выбивался из сил: и — выбился в боковые, пустые проспекты, откуда… летели… казаки…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Уж казацкий отряд пролетел; опорожнилось место; виднелися спины мчащихся к полотнищу казаков; и виднелась спина быстро бегущего старичка в высочайшем цилиндре.
Глава 7. Часть 14
Недообъяснился
Роман «Петербург» Андрей Белый
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен