Искать произведения  search1.png
авторов | цитаты | отрывки


Глава V. Журнал (продолжение)



Долбу приятели застали сидящим за своим столом и погруженным в какие-то глубокомысленные соображения. Он рассеянно пожал им руки, толкнул небрежно лежавшую перед ним рукопись Вервицкого и проговорил озабоченно:

— Черт его знает… Для первого номера и такую неудачную штуку…

— Плохо? — спросил Корнев.

— Почему дворник, — размышлял Долба, — а не точильщик или водовоз…

Он пожал плечами.

— Фартук разве… Ничего типичного; ни быта, ни идеи… так, какие-то детские картинки… Ну вот…

Долба взял рукопись и прочел наудачу:

— «Семен любил после обеда со своим другом посидеть на завалинке, где-нибудь на улице, так, чтоб был виден заход солнца. Если при этом друзья бывали выпивши, а это случалось нередко, они тихо мурлыкали себе под нос какую-нибудь однообразную песнь и меланхолично провожали глазами опускавшееся на покой солнце…» И дальше описание заходящего солнца… третье по счету.

— Да, не завлекательно, — сказал раздумчиво Корнев.

— И вдобавок неграмотно, как только может быть…

Долба засмеялся своим мелким смехом.

— Покажи.

Корнев взял рукопись и стал просматривать ее.

— Неважное блюдо, — сказал он, возвращая назад рукопись.

Долба взял опять рукопись, уставился в нее, пожал плечами и проговорил:

— Ну, черт с ним!

Он схватил карандаш и написал под заглавием «Патологический очерк».

— Валяй. По крайней мере, редакцию ни к чему не обязывает.

— Собственно, почему же патологический?

— Да потому, что поручиться за то, что не может быть такой Семен дворником, особенно когда все мы его знаем и видим каждый раз, когда приходим к автору, — Долба фыркнул, — нельзя, а с другой стороны, и не тип это… Очевидно, патологический очерк!

— Да, конечно, — согласился Корнев.

— По крайней мере, рамка литературная.

Долба отложил рукопись Вервицкого в сторону и, придвинув слегка исписанный листок, скромно проговорил, всматриваясь в глаза Корневу и Карташеву:

— Я свой фельетон начал уже…

— А… начал… интересно послушать.

— Очень интересно, — насторожился Карташев.

— Да неважно… так, черновик.

— Ну, да уж там видно будет. Читай.

Долба смущенно рассмеялся, растрепал свои волосы, мгновение помолчал и начал:

— Фельетон… Картинки общественной жизни… «Все идет по-старому от начала времени по предопределенному пути…»

— Ты что ж, не признаешь, что путь этот изменялся и способен и впредь изменяться?

— Да, пожалуй, это не совсем удачный оборот… Да это, впрочем, для начала… надо ж с чего-нибудь… Как-то это начало все равно, что вот в купанье: разделся… попробуешь лезть в воду… одной ногой, другой… так, этак… все неловко — пока, наконец, соберешься с силами: бултых сразу…

— Конечно…

— Ну-с… «Все так же мчится на своем рысаке счастливый собственник и меньше всего думает о том, что есть миллионы людей, которые позавидовали бы не то что его жизни — жизни кучера его, жизни рысака, а даже жизни его экипажа, который приедет, и его поставят в крытый сарай, а миллионы и такого сарая не имеют. Что ж? Экипаж может испортиться, а непромокаемый плащ — человеческая кожа — не боится, как известно, ни дождя, ни ветра».

Долба оторвался и, рассмеявшись, уставился в слушателей.

— Ничего… — сказал Корнев.

Карташев был занят вопросом: мог ли бы он так написать? И, подавленный мастерством пера Долбы, он похвалил:

— Очень, очень хорошо.

— Разве? — спросил Долба и весело рассмеялся.

— Ну, валяй, валяй… Любит, чтоб хвалили… — заметил недовольно Корнев.

— Ну вот… Ну ладно…

— «А между тем вторая тысяча лет истекает с того великого момента, когда на земле раздались вечные слова братства, равенства и свободы…»

Корнев усиленно загрыз ногти и перебил автора:

— Здесь, некоторым образом, игра ума…

— Ну, так ведь я уж, конечно, так, чтоб посильнее…

Дверь отворилась, и вошли Вервицкий и Берендя.

Долба положил свою рукопись и, здороваясь с пришедшими, заявил Вервицкому:

— Твоя завтра в набор… смотри.

Вервицкий посмотрел, увидел надпись, внимательно прочел и повторил с некоторым вопросом в голосе:

— Патологический?

— Значит, если буквально, — пояснил Долба, — болезненный.

— Чем же болезненный? — немного огорчился Вервицкий.

Все рассмеялись.

Берендя принялся объяснять ему.

Но Вервицкому не понравилось его объяснение, и он нетерпеливо перебил его:

— Ти-ти-ти… терпеть не могу, когда ты лезешь не в свое дело, берешься за то, чего сам не понимаешь.

— Но… позволь, почему я не понимаю?

— Да, не понимаешь — и конец. Объясни, — обратился он к Корневу.

Корнев объяснил, стараясь облечь все в такую форму, чтоб не задеть самолюбия Вервицкого.

Вервицкий стоял, засунув руки в карманы, расставил ноги и слушал, смотря внимательно в пол.

В передаче Корнева ничего обидного для его авторского самолюбия не оказалось, и он проговорил удовлетворенно:

— Теперь понимаю… А то ти-ти-ти, ти-ти-ти, и ни черта.

— Я… я… тебе то же самое говорил, с тою разницею, что не принял твоего самолюбия, что ли…

— Ерунда… — перебил его Вервицкий, — опять ерунда…

— Да… да… какая же ерунда?

И Берендя нежно приложил пальцы к своей груди.

— А вот такая, — ответил упрямо Вервицкий.

— Ты… ты… сердишься, Гораций, значит, ты не прав, — сказал Берендя.

Вервицкий передразнил его и заключил:

— Выдернет ни к селу ни к городу и рад.

Затем, не удостаивая больше вниманием своего друга, он обратился к Долбе:

— Ты что ж, уже читал мое сочинение?

— Прочел.

— Ну что, как?

Несмотря на грубоватую решительность, в голосе Вервицкого слышались тайная тревога и страх.

— Да ведь что ж? Небольшая вещица… Да ничего.

— Я ведь ее так, между прочим, и написал, — объяснил Вервицкий. — Ну ничего, так ничего: и то добре и то в шмак… Э, и ты написал. Ну, покажи, покажи…

В это время пришли Семенов и Рыльский.

Вервицкий, схватив рукопись Долбы, уселся к окну и принялся читать ее с таким решительным и вдумчивым видом, с каким только когда-либо автор читал новую вещь своего собрата.

Началось обсуждение тем.

— Ты на чем же остановился? — обратился Долба к Карташеву, когда до него дошла очередь.

— Я, собственно, еще ни на чем не остановился.

— Что-нибудь историческое? — посмотрел Долба на Корнева.

— Отчего, собственно, историческое? — насторожился Карташев.

— Ну, что хочешь…

— Научное разве что-нибудь, — нерешительно произнес Карташев.

— Что ж из научного? — спросил Корнев. — Я думаю, этот отдел нам не по плечу… Какую научную статью мы можем написать?

— Отчего ж? — сказал Долба. — Популяризацию, например, Фохта, Молешота, Бюхнера.

— Их в русском переводе нет: по Писареву разве.

— Ну, это уж будет популяризация популяризации, — ответил огорченно Карташев.

— Я беру на себя, — заявил Корнев, — отдел критики… собственно, конечно, не критики, а сжатое изложение и некоторые соображения по части текущей литературы.

— Ну, что ж, отлично… Это красивый отдел, и у тебя выйдет. Ну, останавливайся и ты на чем-нибудь…

— Нет, я ничего не буду писать, — сказал Карташев, отчего-то вдруг обидевшись.

— Да ты чего? Ну, пиши научное…

— Нет, да я… нет.

— Послушай: да ты, может быть, критический отдел хотел… так бери, пожалуйста.

— Нет, нет…

— Да пиши… Ведь в критическом отделе могут и двое работать. Собственно даже, я думаю, для большего интереса можно и полемику устроить: один написал, а кто-нибудь, может быть, возражать станет.

— Это хорошо, — повеселел Карташев. — Ну, так вот, ты и пиши, а я тебе возражать в следующем номере буду…

— Да, может, и не придется?

— Наверно, придется.

Все рассмеялись.

— А теперь я вот что возьму, — продолжал Карташев. — Я напишу о вреде классического образования.

— С какой стороны?

— Со всех… Во-первых, теоретически докажу.

— То-то теоретически, — вставил Рыльский, — а то практически…

Все рассмеялись.

— Ты напиши, — дал совет Корнев, — что практически неудобно классическое образование в том отношении, что есть иногда опасность умереть от смеха. И знаешь: маленькую иллюстрацию к этому… Картинки…

Карташеву было обидно, что его тему вышучивают.

— Шутить так шутить, а серьезно говорить — так и давайте. Одно дело — наш Дмитрий Петрович… ничего общего здесь нет с общей постановкой классического образования.

— Да нет… тема благодарная, — согласился Корнев.

Но как он ни старался проговорить это серьезно, в голосе его чувствовалась подозрительная нотка, и Рыльский подхватил ее:

— И я тебе советую, когда уж все там изложишь, что хочешь, — привести, как последний аргумент, такой: из всех времен только у самих классиков не было классиков, а между тем они-то и являются идеалом.

— Сиречь, — перебил Долба, — надо, двигаясь вперед, стать передом не к заду…

— Я ничего не буду писать, — обиделся окончательно Карташев.

Бросили шутки, и все начали урезонивать его.

— Да ничего не хочу, — упрямо твердил он. — Не буду. Вышутили, вышутили, и пиши. Не буду.

— Послушай, ну, что ты в самом деле… Ну что ж, нельзя, значит, пошутить? Далай-лама ты, что ли?

— Не далай-лай…

Карташев как ни был обижен, но не мог не рассмеяться тому, что не мог выговорить: далай-лама.

— Рыло ты, — сказал Корнев, добродушно путая густые волосы Карташева, который после своего невольного смеха сидел с глупой физиономией, напрасно стараясь придать ей обиженный вид.

— Ну, кто серьезно вышучивал? Глупо же… Прекрасная тема, вполне современная, назревшая.

— Может ведь так, братец мой, выйти, — заметил серьезно Семенов, — так напишешь, что и классическое-то образование все к черту отменят.

Как не удерживалась компания от смеха, чтоб еще больше не огорчить Карташева, но сил не хватило, и все опять расхохотались.

— Дурачье, — проговорил, фыркая, Карташев.

— Ну, послушай… — сказал Рыльский. — Брось к черту, да и бери, что ли… Мне пора… Я должен идти сегодня с родными.

Карташев вспомнил про свое обещание сестре Корнева, ее приглашение и, окончательно развеселившись, согласился:

— Ну, хорошо, черт с вами.

— А Дарсье так и не приехал.

— Врешь, приехал, — ответил вошедший Дарсье, по обыкновению одетый с иголочки.

— Ну, а ты что берешь?

— Ему отдел мод завести, — предложил Рыльский.

И, пока все смеялись, Дарсье добродушно повторял:

— Свиньи… Право, свиньи…

— Нет, в самом деле, ты что берешь?

— В сущности, я ведь совсем не владею пером.

— Не будь скромен, — вставил Рыльский, — ни пером, ни языком.

Дарсье сконфуженно провел рукой по своему лицу:

— Не злоупотребляю, может быть.

— О-го! — ответил Рыльский и запустил руку в кудрявую шевелюру Дарсье.

— Ну, уж это пожалуйста, — Дарсье отшатнулся, — языком мели, что хочешь, а рукам воли не давай. Знаешь пословицу: jeu des mains, jeu des vilains1.

— По-русски это выходит, — перевел Долба, смеясь своим смехом, — у всякого человека свой гонор есть.


Однажды Карташев, взволнованный, пришел из класса домой, наскоро пообедал и заперся в кабинете.

Лежа на диване, он держал только что вышедший гимназический журнал и читал с наслаждением свою статью, переписанную четким, крупным почерком. Карташеву казалось, что это не он писал: так плавно и гладко читалось теперь написанное.

Он прочел залпом. Ему не захотелось больше ничьих статей читать, и с журналом в руках, торжествующий и смущенный, он пришел в столовую, где сидела Аглаида Васильевна с детьми: Зина пытливо вскинула глаза на брата, остановилась на мгновение на его тетради и проговорила тем разочарованным голосом, когда вперед уже знаешь, в чем дело:

— А-а, журнал…

— Покажи, — протянула руку Аглаида Васильевна.

Карташев дал ей журнал и с довольной гримасой небрежно сел на стул у стола.

Аглаида Васильевна перелистывала довольно толстую тетрадь и, остановившись на статье сына, начала ее читать.

— Мама, читай громко, — потребовала Зина.

Карташев напряженно следил за ней глазами все время, пока она читала. Иногда она улыбалась, и тогда он вскакивал и смотрел в журнал: чему именно улыбается мать.

Когда она кончила, он впился в нее глазами. Мать некоторое время молчала и наконец сказала с усмешкой:

— Глупенький ты.

Карташев не ожидал такого отношения. Он покраснел и смутился. Он спросил, стараясь быть равнодушным:

— Тебе не нравится?

Мать недоумевающе пожала плечами:

— Не-ет… ничего…

Какая-то непривычная сухость тона еще тяжелее задела Карташева.

Мать начала читать следующую статью Корнева: «Нечто о художественном».

— У него очень логически развивается мысль, — заметила она мимоходом и опять сосредоточенно погрузилась в чтение.

Кончив, она вскользь окинула взглядом сына и, задумавшись, смотрела в окно. Карташеву казалось, что она думала в это время о том, что Корнев написал прекрасную статью, а он, ее сын, написал бездарную, плохую, и ей стыдно теперь за него. Сердце Карташева тоскливо сжалось. Он сидел смущенный, растерянный и весь был охвачен мыслью, как бы хоть не заметили и не угадали его душевного состояния. Никто ничего не заметил: мать встала и вышла из комнаты. Зина, тоже вдруг потеряв интерес к его журналу, продолжала заниматься. Карташев посидел еще и, незаметно захватив журнал, ушел с ним к себе.

Там он бросил журнал на стол, а сам, улегшись на диване, долго лежал с открытыми неподвижными глазами, заложив руки за голову.

— Ну, что ж, — подавленно произнес он вслух, — не буду больше никогда писать — и конец.

И в гимназии говорили о статьях Корнева, Долбы, Беренди, но о Карташеве все молчали. Он видел это, и больное чувство мучило его каждый раз, когда речь заходила о журнале. Он старался делать равнодушное лицо и давал себе всевозможные клятвы никогда не брать пера в руки. Но часто по вечерам, когда уже все расходились спать, он садился за письменный стол и подолгу сидел над белым листом бумаги. Иногда он пробовал писать, не думая, что подвернется, и страница-другая увлекали его, но, перечитав написанное, он, испуганно оглядываясь, уничтожал рукопись.


1 Руки распускают только мужланы (фр.)


Глава 5. Журнал (продолжение). Повесть «Гимназисты» Н. Гарин-Михайловский

« Глава 5 (начало)

Глава 6 »


Telegram_Logo.png  Хорошие стихи от Классики Онлайн по утрам




Искать произведения  |  авторов  |  цитаты  |  отрывки  search1.png

Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.

Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон

Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен