Русская и мировая классика Переводы и оригиналы |
Копенкин слушал-слушал и обиделся:
— Да что ты за гнида такая: сказано тебе от губисполкома — закончи к лету социализм! Вынь меч коммунизма, раз у нас железная дисциплина. Какой же ты Ленин тут, ты советский сторож: темп разрухи только задерживаешь, пагубная душа!
Дванов завлекал Достоевского дальше:
— Земля от культурных трав будет ярче и яснее видна с других планет. А еще — усилится обмен влаги, небо станет голубей и прозрачней!
Достоевский обрадовался: он окончательно увидел социализм. Это голубое, немного влажное небо, питающееся дыханием кормовых трав. Ветер коллективно чуть ворошит сытые озера угодий, жизнь настолько счастлива, что — бесшумна. Осталось установить только советский смысл жизни. Для этого дела единогласно избран Достоевский; и вот — он сидит сороковые сутки без сна и в самозабвенной задумчивости; чистоплотные красивые девушки приносят ему вкусную пищу — борщ и свинину, но уносят ее целой обратно: Достоевский не может очнуться от своей обязанности.
Девицы влюбляются в Достоевского, но они поголовные партийки и из-за дисциплины не могут признаться, а мучаются молча в порядке сознательности.
Достоевский корябнул ногтем по столу, как бы размежевывая эпоху надвое:
— Даю социализм! Еще рожь не поспеет, а социализм будет готов!.. А я смотрю: чего я тоскую? Это я по социализму скучал.
— По нем, — утвердительно сказал Копенкин. — Всякому охота Розу любить.
Достоевский обратил внимание на Розу, но полностью не понял — лишь догадался, что Роза, наверно, сокращенное название революции, либо неизвестный ему лозунг.
— Совершенно правильно, товарищ! — с удовольствием сказал Достоевский, потому что основное счастье уже было открыто. — Но все-таки я вот похудел от руководства революцией в своем районе.
— Понятно: ты здесь всем текущим событиям затычка, — поддерживал Копенкин достоинство Достоевского.
Однако Федор Михайлович не мог спокойно заснуть тою ночью; он ворочался и протяжно бормотал мелочи своих размышлений.
— Ты что? — услышал звуки Достоевского незаснувший Копенкин. — Тебе от скуки скулья сводит? Лучше вспомни жертвы гражданской войны, и тебе станет печально.
Ночью Достоевский разбудил спящих. Копенкин, еще не проснувшись, схватился за саблю — для встречи внезапно напавшего врага.
— Я ради Советской власти тебя тронул! — объяснил Достоевский.
— Тогда чего же ты раньше не разбудил? — строго спросил Копенкин.
— Скотского поголовья у нас нету, — сразу заговорил Достоевский: он за половину ночи успел додумать дело социализма до самой жизни. — Какой же тебе гражданин пойдет на тучную степь, когда скота нету? К чему же тогда постройки багажом тащить?.. Замучился я от волнений…
Копенкин почесал свой худой резкий кадык, словно потроша горло.
— Саша! — сказал он Дванову. — Ты не спи зря: скажи этому элементу, что он советских законов не знает.
Затем Копенкин мрачно пригляделся к Достоевскому.
— Ты белый вспомогатель, а не районный Ленин! Над чем думает. Да ты выгони завтра весь живой скот, если у кого он остался, и подели его по душам и по революционному чувству. Кряк — и готово!
Копенкин сейчас же снова заснул: он не понимал и не имел душевных сомнений, считая их изменой революции; Роза Люксембург заранее и за всех продумала все — теперь остались одни подвиги вооруженной руки, ради сокрушения видимого и невидимого врага.
Утром Достоевский пошел в обход Ханских Двориков, объявляя подворно объединенный приказ волревкома и губисполкома — о революционном дележе скота без всякого изъятия.
И скот выводили к церкви на площадь, под плач всего имущего народа. Но и бедняки страдали от вида ноющих хозяев и жалостных старух, а некоторые из неимущих тоже плакали, хотя их ожидала доля.
Женщины целовали коров, мужики особо ласково и некрепко держали своих лошадей, ободряя их, как сыновей на войну, а сами решали — заплакать им или так обойтись.
Один крестьянин, человек длинного тонкого роста, но с маленьким голым лицом и девичьим голосом, привел своего рысака не только без упрека, а со словами утешения для всех тоскующих однодеревенцев:
— Дядя Митрий, чего ты? — высоко говорил он грустному старику. — Да пралич ее завозьми совсем: что ты, с жизнью, что ль, без остатка расстаешься? Ишь ты, скорбь какая — лошадь заберут, да сатана с ней, еще заведем. Собери скорбя свои обратно!
Достоевский знал этого крестьянина: старый дезертир. Он в малолетстве прибыл откуда-то без справки и документа — и не мог быть призванным ни на одну войну: не имел официального года рождения и имени, а формально вовсе не существовал; чтобы обозначить его как-нибудь, для житейского удобства соседи прозвали дезертира Недоделанным, а в списках бывшего сельсовета он не значился. Был один секретарь, который ниже всех фамилий написал: «Прочие — 1; пол: сомнительный». Но следующий секретарь не понял такой записи и прибавил одну лишнюю голову к крупнорогатому скоту, а «прочих» вычеркнул абсолютно. Так и жил Недоделанный общественной утечкой, как просо с воза на землю.
Однако недавно Достоевский чернилами вписал его в гражданский список под названием «уклоняющегося середняка без лично присвоенной фамилии», и тем прочно закрепил его существование: как бы родил Недоделанного для советской пользы.
Степная жизнь шла в старину по следам скота, и в народе остался страх умереть с голоду без скота, поэтому люди плакали больше из предрассудка, чем из страха убытка.
Дванов и Копенкин пришли, когда Достоевский начал разверстывать скот по беднякам.
Копенкин проверил его:
— Не ошибись: революционное-то чувство сейчас в тебе полностью?
Гордый властью Достоевский показал рукой от живота до шеи. Способ дележа он придумал простой и ясный: самые бедные получали самых лучших лошадей и коров; но так как скота было мало, то середнякам уже ничего не пришлось, лишь некоторым перепало по овце.
Когда дело благополучно подбивалось к концу, вышел тот же Недоделанный и обратился хрипатым голосом:
— Федор Михалыч, товарищ Достоевский, наше дело, конечно, нелепое, но ты не обижайся, что я тебе сейчас скажу. Ты только не обижайся!
— Говори, гражданин Недоделанный, говори честно и бесстрашно! — открыто и поучительно для всех — разрешил Достоевский.
Недоделанный повернулся к горюющему народу. Горевали даже бедняки, испуганно державшие даровых лошадей, а многие из них тайком поотдавали скот обратно имущим.
— Раз так, то слушай меня весь скоп! Я вот по-дурацки спрошу: а чего будет делать, к примеру, Петька Рыжов с моим рысаком? У него же весь корм в соломенной крыше, на усадьбе жердины в запасе нету, а в пузе полкартошки парится с третьего дня. А во-вторых, ты не обижайся, Федор Михалыч, — твое дело революция, нам известно, — а во-вторых, как потом с приплодом быть? Теперча мы бедняки: стало быть, лошадные для нас сосунов будут жеребить? А ну-ка спроси, Федор Михалыч, похотят ли бедняки-лошадники жеребят и телок нам питать?
Народ окаменел от такого здравого смысла. Недоделанный учел молчание и продолжал:
— По-моему, годов через пять выше куры скота ни у кого не будет. Кому ж охота маток телить для соседа? Да и нынешний-то скот, не доживя веку, подохнет. У того же Петьки мой рысак первым ляжет — человек сроду лошадь не видал, а кроме кольев, у него кормов нету! Ты вот утешь меня, Федор Михалыч, — только обиды в себе на меня не томи!
Достоевский его сразу утешил:
— Верно, Недоделанный, ни к чему дележ!
Копенкин вырвался на чистоту посреди круга людей.
— Как так ни к чему? Ты что, бандитскую сторону берешь? Так я тебя враз доделаю! Граждане, — с устрашением и дрожью сказал всем Копенкин. — Того, что недоделанный кулак сейчас говорил, — ничего не будет. Социализм придет моментально и все покроет. Еще ничего не успеет родиться, как хорошо настанет! Вследствие же отвода рысака от Рыжова предлагаю его передать уполномоченному губисполкома — товарищу Дванову. А теперь — расходитесь, товарищи бедняки, для борьбы с разрухой!
Бедняки неуверенно тронулись с коровами и лошадьми, разучившись их водить.
Недоделанный, обомлевши, глядел на Копенкина — емо мучила уже не утрата рысака, а любопытство.
— А дозвольте мне слово спросить, товарищ из губернии? — насмелился наконец Недоделанный детским голосом.
— Власти тебе не дано, так спрашивай тогда! — сжалился Копенкин.
Недоделанный вежливо и внимательно спросил:
— А что такое социализм, что там будет и откуда туда добро прибавится?
Копенкин объяснил без усилия:
— Если бы ты бедняк был, то сам бы знал, а раз ты кулак, то ничего не поймешь.
Вечером Дванов и Копенкин хотели уезжать, но Достоевский просил остаться до утра, чтобы окончательно узнать — с чего начинать и чем кончать социализм в степи.
Копенкин скучал от долгой остановки и решил ехать в ночь.
— Уж все тебе сказали, — инструктировал он Достоевского. — Скот есть. Классовые массы на ногах. Теперь объявляй трудгужповинность — рой в степи колодцы и пруды, а с весны вези постройки. Гляди, чтоб к лету социализм из травы виднелся! Я к тебе наведаюсь!
— Тогда выходит, что одни бедняки и будут работать — у них ведь лошади, а зажиточные будут жить без толку! — опять сомневался Достоевский.
— Ну и что ж? — не удивился Копенкин. — Социализм и должен произойти из чистых бедняцких рук, а кулаки в борьбе погибнут.
— Это верно, — удовлетворился Достоевский.
Ночью Дванов и Копенкин уехали, еще раз пристрожив Достоевского насчет срока устройства социализма.
Рысак Недоделанного шагал рядом с Пролетарской Силой. Обоим всадникам стало легче, когда они почувствовали дорогу, влекущую их вдаль из тесноты населения. У каждого, даже от суточной оседлости, в сердце скоплялась сила тоски; поэтому Дванов и Копенкин боялись потолков хат и стремились на дороги, которые отсасывали у них лишнюю кровь из сердца.
Уездная широкая дорога пошла навстречу двум всадникам, переведшим коней на степную рысь.
А над ними было высокое стояние ночных облаков, полуосвещенных давно зашедшим солнцем, и опустошенный дневным ветром воздух больше не шевелился. От свежести и безмолвия поникшего пространства Дванов ослаб, он начал засыпать на рысаке.
— Встретится жилье — давай там подремлем до рассвета, — сказал Дванов.
Копенкин показал на недалекую полосу леса, лежавшего на просторной земле черной тишиной и уютом.
— Там будет кордон.
Еще только въехав в чащу сосредоточенных грустных деревьев, путники услышали скучающие голоса кордонных собак, стерегущих во тьме уединенный кров человека.
Лесной надзиратель, хранивший леса из любви к науке, в этот час сидел над старинными книгами. Он искал советскому времени подобия в прошлом, чтобы узнать дальнейшую мучительную судьбу революции и найти исход для спасения своей семьи.
Его отец-лесничий оставил ему библиотеку из дешевых книг самых последних, нечитаемых и забытых сочинителей. Он говорил сыну, что решающие жизнь истины существуют тайно в заброшенных книгах.
Отец лесного надзирателя сравнивал плохие книги с нерожденными детьми, погибающими в утробе матери от несоответствия своего слишком нежного тела грубости мира, проникающего даже в материнское лоно.
— Если бы десять таких детей уцелело, они сделали бы человека торжественным и высоким существом, — завещал отец сыну. — Но рождается самое смутное в уме и нечувствительное в сердце, что переносит резкий воздух природы и борьбу за сырую пищу.
Лесной надзиратель читал сегодня произведение Николая Арсакова, изданное в 1868 году. Сочинение называлось «Второстепенные люди», и надзиратель сквозь скуку сухого слова отыскивал то, что ему нужно было. Надзиратель считал, что скучных и бессмысленных книг нет, если читатель бдительно ищет в них смысл жизни. Скучные книги происходят от скучного читателя, ибо в книгах действует ищущая тоска читателя, а не умелость сочинителя.
«Откуда вы? — думал надзиратель про большевиков. — Вы, наверное, когда-то уже были, ничего не происходит без подобия чему-нибудь, без воровства существовавшего».
Двое маленьких детей и располневшая жена спали мирно и безотчетно. Поглядывая на них, надзиратель возбуждал свою мысль, призывая ее на стражу для этих трех драгоценных существ. Он хотел открыть будущее, чтобы заблаговременно разобраться в нем и не дать погибнуть своим ближайшим родственникам.
Арсаков писал, что только второстепенные люди делают медленную пользу. Слишком большой ум совершенно ни к чему — он как трава на жирных почвах, которая валится до созревания и не поддается покосу. Ускорение жизни высшими людьми утомляет ее, и она теряет то, что имела раньше.
«Люди, — учил Арсаков, — очень рано почали действовать, мало поняв. Следует, елико возможно, держать свои действия в ущербе, дабы давать волю созерцательной половине души. Созерцание — это самообучение из чуждых происшествий. Пускай же как можно длительнее учатся люди обстоятельствам природы, чтобы начать свои действия поздно, но безошибочно, прочно и с оружием зрелого опыта в деснице. Надобно памятовать, что все грехи общежития растут от вмешательства в него юных разумом мужей. Достаточно оставить историю на пятьдесят лет в покое, чтобы все без усилий достигли упоительного благополучия».
Собаки взвыли голосами тревоги, и надзиратель, взяв винтовку, вышел встречать поздних гостей.
Сквозь строй преданных собак и мужающих щенков надзиратель провел лошадей с Двановым и Копенкиным.
Через полчаса трое людей стояли вокруг лампы в бревенчатом, надышенном жизнью доме. Надзиратель поставил гостям хлеб и молоко.
Он насторожился и заранее приготовился ко всему плохому от ночных людей. Но общее лицо Дванова и его часто останавливающиеся глаза успокаивали надзирателя.
Поев, Копенкин взял раскрытую книгу и с усилием прочитал, что писал Арсаков.
— Как ты думаешь? — подал Копенкин книгу Дванову.
Дванов прочел.
— Капиталистическая теория: живи и не шевелись.
— Я тоже так думаю! — сказал Копенкин, отстраняя порочную книгу прочь. — Ты скажи, куда нам лес девать в социализме? — с огорченной задумчивостью вздохнул Копенкин.
— Скажите, товарищ, сколько лес дает дохода на десятину? — спросил Дванов надзирателя.
— Разно бывает, — затруднился надзиратель. — Какой смотря лес, какого возраста и состояния — здесь много обстоятельств…
— Ну а в среднем?
— В среднем… Рублей десять-пятнадцать надо считать.
— Только? А рожь, наверно, больше?
Надзиратель начал пугаться и старался не ошибиться.
— Рожь несколько больше… Двадцать-тридцать рублей выйдет у мужика чистого дохода на десятину. Я думаю, не меньше.
У Копенкина на лице появилась ярость обманутого человека.
— Тогда лес надо сразу сносить и отдать землю под пахоту! Эти дерева только у озимого хлеба место отнимают…
Надзиратель затих и следил чуткими глазами за волнующимся Копенкиным. Дванов высчитывал карандашом на книжке Арсакова убыток от лесоводства. Он еще спросил у надзирателя, сколько десятин в лесничестве, — и подвел итог.
— Тысяч десять мужики в год теряют от этого леса, — спокойно сообщил Дванов. — Рожь, пожалуй, будет выгоднее.
— Конечно, выгодней! — воскликнул Копенкин. — Сам лесник тебе сказал. Вырубить надо наголо всю эту гущу и засеять рожью. Пиши приказ, товарищ Дванов!
Дванов вспомнил, что он давно не сносился с Шумилиным. Хотя Шумилин не осудит его за прямые действия, согласные с очевидной революционной пользой. Надзиратель осмелился немного возразить:
— Я хотел вам сказать, что самовольные порубки и так сильно развились в последнее время, и не надо больше рубить такие твердые растения.
— Ну тем лучше, — враждебно отозвался Копенкин. — Мы идем по следу народа, а не впереди его. Народ, значит, сам чует, что рожь полезней деревьев. Пиши, Саша, ордер на рубку леса.
Дванов написал длинный приказ-обращение для всех крестьян-бедняков Верхне-Мотнинской волости. В приказе, от имени губисполкома, предлагалось взять справки о бедняцком состоянии и срочно вырубить лес Биттермановского лесничества. Этим, говорилось в приказе, сразу проложатся два пути в социализм. С одной стороны, бедняки получат лес — для постройки новых советских городов на высокой степи, а с другой — освободится земля для посевов ржи и прочих культур, более выгодных, чем долгорастущее дерево.
Копенкин прочитал приказ.
— Отлично! — оценил он. — Дай-ка и я подпишусь внизу, чтобы страшнее было: меня здесь многие помнят — я ведь вооруженный человек.
И подписался полным званием:
«Командир отряда полевых большевиков имени Розы Люксембург Верхне-Мотнинского района Степан Ефимович Копенкин».
— Отвезешь завтрашний день в ближние деревни, а другие сами узнают, — вручил Копенкин бумагу лесному надзирателю.
— А что мне после леса делать? — спросил распоряжений надзиратель.
Копенкин указал:
— Да тоже — землю паши и кормись! Небось в год-то столько жалованья получал, что целый хутор съедал! Теперь поживи, как масса.
Уже поздно. Глубокая революционная ночь лежала над обреченным лесом. До революции Копенкин ничего внимательно не ощущал — лесá, люди и гонимые ветром пространства не волновали его, и он не вмешивался в них. Теперь наступила перемена. Копенкин слушал ровный гул зимней ночи и хотел, чтобы она благополучно прошла над советской землей.
Не одна любовь к срубленной Розе существовала в сердце Копенкина — она лишь лежала в своем теплом гнезде, но это гнездо было свито из зелени забот о советских гражданах, трудной жалости ко всем обветшалым от нищеты и яростных подвигов против ежеминутно встречающихся врагов бедных.
Ночь допевала свои последние часы над лесным Биттермановским массивом. Дванов и Копенкин спали на полу, потягивая во сне ноги, уставшие от коней.
Дванову снилось, что он маленький мальчик и в детской радости жмет грудь матери, как, видел он, другие жмут, но глаз поднять на ее лицо боится и не может. Свой страх он сознавал неясно и пугался на шее матери увидеть другое лицо — такое же любимое, но не родное.
Копенкину ничего не снилось, потому что у него все сбывалось наяву.
В этот час, быть может, само счастье искало своих счастливых, а счастливые отдыхали от дневных социальных забот, не помня своего родства со счастьем.
Глава 14 (продолжение). Роман «Чевенгур» Андрея Платонова.
Искать произведения | авторов | цитаты | отрывки
Читайте лучшие произведения русской и мировой литературы полностью онлайн бесплатно и без регистрации, без сокращений. Бесплатное чтение книг.
Книги — корабли мысли, странствующие по волнам времени и бережно несущие свой драгоценный груз от поколения к поколению.
Фрэнсис Бэкон
Без чтения нет настоящего образования, нет и не может быть ни вкуса, ни слова, ни многосторонней шири понимания; Гёте и Шекспир равняются целому университету. Чтением человек переживает века.
Александр Герцен